Итальянский художник - Пит Рушо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что значит «они возьмут город» или «они не возьмут город»? Возьмут город. Они войдут в город, и не нужно ничего брать. Вопрос не в этом. Вопрос в том, кто успеет убежать отсюда, а кто останется. И удастся ли проскользнуть, не заплатив османам выкупа. Я беспокоюсь за тебя.
— Я уезжаю завтра. Я на рассвете уплываю на корабле, говорят, бухта еще не занята их галерами.
— Молодец! Какая ты молодец! Как хорошо!
— Я уплываю с Джакомо Лаччи.
— Хорошо.
— Я выхожу за него замуж.
— О! Ты? А, ну да. Замуж.
— Да что ты. Просто я выхожу за него замуж, так получилось.
— Да. Ты знаешь, у меня нет каких-то слов подходящих, я очень волнуюсь. Мне даже не по себе. Это очень неожиданно. Но главное, что ты отсюда уезжаешь. Сейчас здесь тебе не место.
— Нет, так получилось. Лаччи собирался отплывать ещё до осады. Если бы он здесь остался, я бы тоже осталась в городе.
У меня внутри что-то рухнуло, как-то потемнело. Рухнуло, как падает полка с книгами. Тяжело, резко и дробно одновременно. Вот полка падает, и книги разлетаются, банка с тушью, морские камешки, записки, пуговица и медные монеты. Ничего не осталось. Мир обвалился целиком и в деталях, в мелочах. Цвет его изменился. Это невозможно. Представить не могу. Ладно там Джакомо Лаччи. Бог с ним, всякое бывает. Но кто знал, что я ее так люблю? Я же никогда не думал, что… не думал, что что?… да как можно такое думать? Нет, я не могу. Сейчас я сдохну, сдохну и буду мучиться после смерти, потому что это не относится к жизни никак, это страдание камня, боль ветра и крик воды. Это такая сила, которая не убивает, а оживляет мучением грязный дорожный песок, глину, весь неживой мусор бытия обретает голос для крика. Это вопль дохлой мухи, умершей у меня на глазах прошлой осенью. Это разрушение всего. Вот он — приход мёртвого сторожа, трибунал смысла жизни. Ты искал смысл — вот он, вот его разрушение. Вот что такое — взглянуть на себя со спины. Вот оно — чудовище, много мелких недостатков, гордящихся стремлением к совершенству на сытый желудок. И это любовь? Вот эта катастрофа — и есть ваша хваленая любовь? Весна-роза-соловей? Руки дрожат. Нет, руки не дрожат, но в глазах темно и слабость в коленках. Привет всем Беатриче и Лаурам. Да мне цены нет. Я мечта всех отравителей. Если сейчас хоть каплю моей крови капнуть какой-нибудь, ну хоть королеве, каплю моей крови капнуть ей в стакан с вином, она отправится в ад к чертям со скоростью чёртова крылатого Купидона, выстреленного из катапульты. А я даже зарезаться не могу по-человечески, потому что это будет чересчур эгоистично, расстроит её, омрачит ей свадьбу. Как бы умереть незаметно? Написать кучу писем, чтобы она получала их каждый месяц. «Был вчера в гостях у Джильолы Чинкветти, играли в фанты, я изображал абиссинского мавра, всем было очень страшно, меня хвалили. Маленькая Лили, о которой я писал тебе в прошлый раз, подросла, у неё прорезались зубы, и она выучилась у пленного француза говорить слово «данлекю», которому есть самые неправдоподобные толкования, семейство Чинкветти гордится успехами дочери, и шлет тебе три фунта сахарных поцелуев. Дешевизна капусты на рынке такова, что я подумываю, не развести ли мне кроликов. Их можно будет выучить сторожить дом, или выступать с ними в цирке». Какая глупость. Какая глупость! За что? Я не хочу так. Не хочу. А всё уже случилось. Уже поздно. И поздно было уже тогда, с самого начала. Это судьба.
— Ты сердишься? У тебя угрюмый вид.
— Нет. Что ты. Всё нормально.
— Всё будет хорошо. Тебе так будет спокойнее, ты ещё не понимаешь.
— Я пойду.
— Да. Еще увидимся.
— Да.
Она отплыла спустя полчаса после нашего разговора. Корабль «Триполитания» отошёл от мола Санта Мария под венецианским торговым флагом. Это было рискованное нахальство, совсем во вкусе Ромины. «Триполитания» медленно прошла перед строем боевых трирем и шлюпок османов, за мысом они поймали ветер, отдали рифы, распустили кливера, и верхушки их мачт вскоре скрылись за горизонтом. Я не видел её уже двадцать лет. Но я прожил эти двадцать лет. И это была моя жизнь.
Я перестал есть и утратил сон. Эту ночь я не спал, как, впрочем, еще несколько ночей после отъезда Ромины.
А в саду зреют мелкие красные яблоки, пьяные осы летают сверху вниз, теперь время тренькает, позвякивает, плывут облака, рисунок жизни остёр и ясен, сусальные звезды и синий кобальт небес, ушастые овечки с добрыми глазами, узоры тканей, мудрые книги, бронзовый сфинкс пресс-папье. Не забыть поменять воду цветам в вазе. В вазе с розами. В вазе с розами. Это невыносимо.
Дверь захлопнулась. Где-то там светило солнце, турецкие матросы зачерпывали кожаными вёдрами забортную воду, драили палубу; ослики, цокая смешными прямыми ножками, увозили испуганных жителей Анконы в неизвестность; кто-то на кухне кипятил молоко. Представить себе не могу зачем им кипяченое молоко, пузырьки из-под лекарств, богатство, место на кладбище и заботы о будущем. Мне было невдомёк, что Азра переживает из-за меня. Плевать она хотела на осаду города. Я не знал, насколько я страшен был в тот день. Как Азра могла находиться рядом со мной?
Город был занят пехотой на следующий день. Это нас спасло. Мы были спасены. Город сгорел дотла. Мы покинули Анкону, прихватив с собой Кефаратти. Дело было так.
Солдаты пробежали по улице Бирмадальяно, гремя амуницией и лязгая коваными подмётками по каменным ступеням мостовой. Они спрятались за выступом стены нашего дома, прикрываясь щитами, и с ужасом вглядываясь в закрытые окна. Они боялись засады и не знали что ждёт их за углом. Шагах в двадцати от нас Бирмадальяно поворачивала налево, ступеньками спускаясь в сторону моря, оставляя позади себя госпиталь святого Иоанна. Узкие окна госпиталя, прорезанные в стенах двухсаженной толщины, начинались на уровне третьего этажа и производили пугающее впечатление. Солдаты стояли, вжимаясь в стену, и не могли двинуться с места. Один из них стал молиться:
Pater noster, qui es in caelis,Sanctificētur nomen Tuum.Adveniat regnum Tuum.Fiat voluntas Tua, sicut in caelo, et in terrā, —
услышали мы через дощатую решетку оконных ставней.
— Эй, вы кто такие? — крикнула Азра, неожиданно распахивая окно. В напряжённой тишине узкой, как ущелье улицы, её слова прозвучали неожиданно громко. Штук семь арбалетов вскинулись вверх. Сразу было не понять откуда кричали, и смысл вопроса дошёл до солдат не быстро. У меня замерло сердце. Я уже мысленно видел голову Азры, пробитую арбалетной стрелой.
— Я спрашиваю, вы кто? Вы янычары?
Один из солдат, наконец, увидел Азру в окне.
— Мы подданные его величества божьей милостью короля Франции Луи.
— Ничего себе! Французы. Что вы делаете в Анконе? Вы откуда взялись?
— Мы из Абруццо. А где турки?
— Нет здесь турок, — сказал я, — турецкие корабли стоят на рейде, но они не подходили к берегу.
— Мы думали, турки высадились и заняли город.
— В городе почти никого не осталось. Гарнизон сбежал два дня назад.
Через две минуты Азра уговорила французов идти вместе с ней к бывшему дому карандашного мастера. Они выбили дверь, дом разграбили, поймали Марио Роппелоне и повесили его на воротах. После этого Азра подожгла чердак и мастерские. Огонь быстро перекинулся на соседние улицы, чему способствовал ветер со стороны Фальконары. Так начался большой анконский пожар 1501 года.
Мы насилу разыскали Кефаратти и втроём покинули город. За спиной у нас в небо поднимались кривые столбы дыма, в море турецкая флотилия снималась с якорей, турки спешно уходили на вёслах и ставили паруса.
Сама ткань жизни расползалась под руками. Ничего не осталось. Город сгорел. Ромина уехала. Ромина уехала, выйдя замуж. Азра молчала. Но я жил.
Теперь я не умру молодым. Поздно, время ушло, и мою предстоящую смерть не назовешь трагической. Не будет в ней романтического надрыва и горьких сожалений о самом себе. Эх-эх, смерть в старости — как поцелуй в пустоту. Кому нужна такая смерть? Да и никто не поверит, что я был молод, вдыхал сосновый теплый воздух, щурился на солнце, прикрывал глаза, глядя на море, и в детстве порезал себе руку перочинным ножом. Трудно представить, что перестану дышать, и не буду при этом испытывать удушья. Потребуется новое наполнение смыслом и спокойствием. Должна быть радость перехода. Даже знаю почему. Я сам начал занимать в своей жизни так много места, что почти заслонил собой горизонт. Куда ни сунься — везде встретишь себя, рассуждающего о чем-нибудь возвышенном. Неспешно, с высоты прожитых лет, отгоняя комара и прихлебывая из стакана мелкими глотками. Да. Обсасывая усы. И на всякое событие найдется у меня несколько воспоминаний и пара историй в тему, с развитием и поворотом сюжета. Вот и сейчас, вылезает откуда-то:
На полпути земного бытияВступил я в лес угрюмый и унылый,И затерялась в нем тропа моя, —
и ведь не спрячешься, эта дребедень повсюду. А хочется взглянуть просто так. Изумиться. Не найти слов. Помолчать. Для этого, конечно, вот ради этого, стоит хоть однажды умереть.