Этой ночью я ее видел - Драго Янчар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут мы услышали, как кто-то насвистывает, что-то упало на сеновале. Она убрала руку. Возле сеновала стоял мужчина и смотрел на нас. Это наш Иван, сказала она. Им оказался тот самый Йеранек, уже мне знакомый. Мужчина соскользнул с лестницы и скрылся в дверях сеновала, не оглянувшись. Он за нами подглядывал? спросил я. Ага, ответила Вероника, он хороший парень, только иногда бывает упрямым. Она усмехнулась: мне кажется, ему нравится смотреть на меня. Потом мы прошлись еще немного у воды.
Собственно говоря, добавила она через некоторое время, пока на вас эта форма, вы все время так и существуете, превозносите жизнь, а живете смертью. Я смотрел на солнце, видел и бледнеющий краешек луны, свисающий над равниной под горами. Между жизнью и смертью, подумалось мне, все мы так живем, между днем и ночью, как сейчас. Я больше не прикасался к ней. Несмотря на то, что мне этого очень хотелось. Она была недоступна. Соблазнительная, но недоступная.
Такой она и останется в моей памяти.
Этой ночью я вижу ее. Ощущаю ее присутствие, хотя и не прикасался к ней иначе, как держа за руку, чувствую, будто она и сейчас была здесь.
Просто сил нет думать о том, что с ней случилось, что с ней сделали. Не могу.
И на письмо это не стану отвечать. Еще раз сложил эти бумажки и поджег их. Я смотрел на огонек в пепельнице. Закурил сигарету. Лежу теперь и гляжу в потолок. Скоро наступит утро. Еще одно, затем вечер. Потом уже и ночь наступит, когда подкатит эта тварь, угрызения которой вынимают сердце или мозги, чтобы все вместе они отнялись, оказавшись на той стороне, там, где всех нас ждет конец. Слышен звон трамваев. Утро занимается, с одной стороны — сияет солнце, с другой — висит последний краешек луны. Лунная соната.
Мы живем во времена, когда в цене жизнь только тех из нас, живых или мертвых, кто пришел в этот мир, чтобы бороться, даже жертвовать собой за общие идеалы. Так рассуждают победители и побежденные. Никто не считается с теми, кто просто хочет жить. Кто любит других людей, природу, братьев наших меньших, белый свет и со всем этим пребывает в гармонии. На сегодняшний день этого недостаточно. И хотя я и себя могу причислить к тем, кто дрался, даже если и потерпел поражение, тем не менее, я всего-то навсего просто хотел жить. А смысл этого обнаружила во время войны эта пытливая, веселая, открытая всему миру и немного печальная дама, которая встретилась мне в той близкой далекой стране. Вероника. Она просто хотела жить в гармонии с собой, она хотела понять себя и людей вокруг себя. А ее убили. У меня никаких доказательств, что это случилось, как нет их и у ее матери, которая ждет ее возвращения. Мне же предельно ясно, что так случилось. Когда происходят такие вещи, всех интересует: почему? Горисек этот хотел бы знать, и ее мама, которая и так узнает, что она мертва. На войне не всегда нужны веские основания, чтобы тебя убили. Не могу смириться с мыслью, чтобы поводом для ее убийства могла послужить дружба с немецким врачом. Может, она нам симпатизировала? Однажды она мне рассказывала, как уже во время войны она на два месяца вернулась в Берлин, в места своей учебы. Ее пригласила туда университетская подруга. В Берлине все было еще спокойно, ужасы там начались гораздо позднее. Представляю, как она вновь прогуливалась вдоль Шпрее и ходила по музеям на Унтер-ден-Линден. Она рассказала, что тогда в Берлине какое-то время работала на скорой помощи. Добровольно. Не хватало людей для перевозки раненых. Кто-то предложил ей, и она согласилась. И в этом не было никакого политического умысла. Если его не было у меня, когда я латал раненых на Украине, в Крайне и в Италии, зачем было ей это делать? из сочувствия к нашей великой безумной войне? Могу себе представить, с каким осуждением отнеслись бы к ней у нее на родине, если бы этот случай стал известен. А ее могли за это убить? Вполне возможно. Для убийства в то шальное время не нужно было никакого разумного повода.
Слишком много мне довелось видеть, слишком много смертей, которые столько раз случались просто так, походя, в результате разрыва снаряда с шрапнелью, перед расстрельным взводом или от случайной пули, чтобы я мог думать как-то иначе. Убить человека было так же просто, как задавить лягушку на дороге. Так случилось и с Вероникой, она никому не желала никакого зла, только оказалась не в то время и не в том месте. Там, где были люди, готовые убивать. Даже, если бы пришлось убивать невинного.
Почти полгода прошло с тех пор, как мы отступали по Фриульской равнине в сторону Австрии. Стояла весна, а вдали, куда мы держали путь, сверкали скалистые горы, Альпы, белыми заснеженными вершинами. Мы понимали, что все идет к концу, и когда мы перевалим через них, может, и на самом деле наступит конец. Тут на одном из поворотов дороги, поросшем редкими деревцами, на нас посыпались выстрелы. Это была отчаянная вылазка каких-то местных одиночек, осмелевших только к концу войны или же желавших в последний момент разделить лавры победителей, вот и устроили засаду отступающей немецкой автоколонне. Ничего особенного не стряслось, выстрелы прекратились сразу после того, как мы выскочили из грузовиков, меж деревьями заметны были пригнувшиеся фигуры, скрывшиеся в густом кустарнике. С военной точки зрения, акция была совершенно бессмысленная, да и вреда особого не нанесла, одного лишь солдата ранило в заднюю плоть, он неловко вылезал из грузовика, сапог у него застрял на перекладине, когда его зацепила пуля. Он снял штаны, я обрабатывал ему рану, пули нигде не было, и солдаты, возвращаясь после неудачного преследования, отпускали шуточки насчет его сверкающей задницы. Я думал, мы продолжим путь, но по дороге прибежал молодой лейтенант, злобно махая пистолетом.
Трусы, ничтожества, кричал он, ну, они заплатят за это.
Мы двинулись дальше и остановились в небольшом селении у дороги, проехав два-три километра вперед. Лейтенант приказал привести всех мужчин в деревне, если эти несколько домов без церкви и трактира можно было назвать деревней. Солдаты группами по трое-четверо разбрелись по домам и через каких-то двадцать минут вернулись с захваченными крестьянами. Улов был скромный, не только из-за малости деревни, но потому что молодых мужчин уже давно увели с собой различные военизированные команды, промышлявшие здесь в округе. Все еще разъяренному лейтенанту солдаты предъявили несколько перепуганных стариков. Лейтенант позвал переводчика и сообщил этим бедолагам, что они будут расстреляны из-за нападения на немецкие вооруженные силы. Стариков трясло, я увидел, как один помочился в штаны. Выстроился расстрельный взвод, солдаты, на которых пал выбор, медленно и почти с неохотой становились в боевой порядок. Наверняка, они не видели в этом никакого смысла. Я сидел в санитарной машине и от самой бессмыслицы происходящего меня чуть ли не выворачивало. Не от сочувствия, сочувствие осталось там где-то, в украинских топях в сорок первом, а от вселенской бессмыслицы, из-за которой сейчас эти старые люди среди весеннего дня, на фоне освещенных солнцем заснеженных вершин, лишились жизни. Когда дым рассеялся, четверо сразу упали, пятый остался стоять на ногах. Как раз тот, что помочился от страха в штаны. Когда прозвучал приказ: пли, он поднял руки и увернулся, пуля чиркнула ему по голове, заливая лицо кровью, но он был на ногах и жив. Лейтенант позвал меня констатировать смерть тех, что лежали на земле. Я выскочил из машины, прихватив с собой санитарную сумку, не знаю, почему я подумал, что перевяжу старику голову. Что с этим делать? спросил лейтенант, глядя на потерянного от ужаса человека, который начал туда-сюда переступать, неловко перешагивая через трупы, лежавшие на земле, хватал себя за голову и удивленно смотрел на свои руки.
Все мы молчали. Лейтенант сказал переводчику, чтобы встал спокойно, чтобы мы смогли его застрелить. Не знаю, он ему дословно передал, но старик перестал переминаться. Ему приказали встать на колени. Старик с трудом опустился на колени, видно они у него болели. Лейтенант подошел к нему, достал тяжелый пистолет и выстрелил ему сзади в окровавленную голову. Кровь вперемешку с кусочками черепа брызнула ему на руки. Медленно я прошел вперед, чтобы пощупать пульс этих старых тел, но солдаты уже запрыгивали в грузовики, и я тоже вернулся и сел в машину.
Меня всего трясло. Но не из-за того, что мне пришлось только что увидеть. А потому что я ничего не сказал. Мне следовало бы закричать, что это, черт возьми, не имеет больше никакого смысла. Я был выше по званию, и, может, лейтенант меня бы послушал, хотя командиром отряда был он, а я был всего лишь врачом, который мог приказывать в медсанчасти, то есть двум старым санитарам. Если бы я заорал на него в присутствии солдат, этот безумец мог бы пистолет направить в мою сторону. Я должен был его хотя бы отозвать в сторону и поговорить с ним. Но я не сделал ничего. Я испугался. Был самый конец войны, все мы знали, что дело идет к концу, и мне не хотелось осложнений из-за этого опасного, взбесившегося молодого человека. И он знал, что это конец. Именно потому эти выстрелы из засады так взбесили его, он чувствовал свое поражение и унижение, потому что теперь, когда он все-таки уходит из этой страны, убивают его солдат. Даже если только одного ранили в задницу. А могли бы и в голову, стрелять-то так или иначе все равно не научились. Солдаты залезали в грузовики, двигатели еще работали, мы их вообще не глушили, только сделали остановку, поубивали нескольких человек и дальше, в путь. Если я должен был что-то сделать, то мне надо было ясно дать понять, что я несогласен. Однако я ничего не сделал. Я часто просыпаюсь из-за того случая. Человека преследует не то, что он сделал, а то, чего он не сделал. Что мог или, по крайней мере, пытался сделать, но не сделал.