Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забегая вперед, могу сказать, что замены этой ей пришлось ждать еще долго. Лишь двадцать лет спустя после смерти деда, когда родился мой сын, мы с женой назвали его Феликсом. Не потому, что нас так уж волновали эти еврейские суеверия: дело объяснялось много проще.
Когда я робко намекнул отцу о своих матримониальных намерениях, он рассказал мне такую байку. К еврею-портному приходит сын и говорит: «Папа, я хочу жениться». Портной (он в это время занят тем, что кроит какой-то там лапсердак) мелом рисует на сукне подобие женской фигуры и говорит: «Вот твоя жена. На что вы будете жить? И где?» Не дождавшись от сына более или менее вразумительного ответа, он тщательно стирает рукавом нарисованную фигуру. Все. Вопрос исчерпан. Нет больше никакой жены.
Как и сын того мифического портного, я хорошо понял смысл этой притчи. А посему, когда мы с моей будущей женой, несмотря на то что жить нам было негде и не на что, все-таки решили расписаться, сделали это тайно от родителей. Узнали они об этом лишь полгода спустя, когда деваться нам было уже некуда.
Этот наш тайный брак оскорбил их до глубины души. Честно говоря, мы даже и не предполагали, что их обида будет так глубока. Как персонаж знаменитого рассказа Зощенко, думали: «A-а, ерунда!» Но оказалось, что для них это — совсем не ерунда. И вот, чтобы хоть как-то загладить перед ними эту не прощенную нашу вину, мы и назвали сына Феликсом.
Но если быть уж совсем честным, я решил назвать его так еще и в память о той давней, детской моей причуде, о том коротком — и в то же время таком долгом — годе, когда я сам — на время — стал Феликсом. И тут — опять-таки, если уж быть совсем-совсем честным, — я должен признаться, что версия, которой я объяснил в рассказе тайные пружины этого моего странного поступка, тоже не была высосана мною из пальца.
5Перефразируя знаменитую реплику Антуана де Сент-Экзюпери — «Я родом из страны моего детства», — я мог бы сказать о себе: «Я родом из Страны Гайдара».
Я родился в Москве, 4 января 1927 года, то есть спустя всего десять лет после революции: по нынешним моим понятиям срок совершенно ничтожный. А во времена моего детства дореволюционная жизнь казалась мне такой же чужой и далекой, как какие-нибудь Пунические войны, о которых нам рассказывали на уроках истории.
Как я уже говорил, я рос домашним, книжным мальчиком. Жизнь московского двора, в котором протекало мое детство, мало меня задевала. Истинная моя жизнь проходила в СТРАНЕ ГАЙДАРА.
Я жил в той стране, дышал ее воздухом, когда он еще не рассеялся, когда эта страна еще не успела стать планетой без атмосферы. И хотя я назвал эту страну именем создавшего ее писателя, как бы намекая тем самым на то, что в действительности такой страны не существовало, на самом деле она — была. Во всяком случае, — это уж не подлежит никакому сомнению, — безусловно были, реально существовали те, из кого состояло народонаселение этой исчезнувшей страны:
Мы были новою страной,Еще не признанной, но сущей.Гражданской сказочной войнойОна ворвалась в мир грядущий.
Что мы услышали от мам?Все то, что прочие? Едва ли…Другие песни спели нам,Другие сказки рассказали.
(Наум Коржавин)Мир яблоком, созревшим на оконце,Казался нам… На выпуклых боках —Где Родина — там красный цвет от солнца,А остальное — зелено пока…
(Николай Майоров)Мы, лобастые мальчикиневиданной революции…
(Павел Коган)Только советская нация будети только советской расы люди…
(Михаил Кульчицкий)Авторы этих строк (и других, похожих — цитировать можно до бесконечности) старше меня — кто на два, кто на три года, а кто и больше. И происхождение, и судьбы у них разные. Но каждому из них я мог бы сказать, как киплинговский Маугли: «Мы с тобой одной крови». Потому что все они — как и я — родом из Страны Гайдара.
Эту Страну не случайно населяют люди с необычными, нерусскими, какими-то вненациональными именами: Тимур, Бумбараш, Иртыш, Чук, Гек, Алька, Гейка, Натка… (Именно «Натка», а не «Наталья».)
Жители «Страны Гайдара» — потомки и наследники людей, навсегда порвавших со своим прошлым.
Один гайдаровский герой в 1919 году, прежде чем уйти сражаться «за светлое царство социализма», выкинул из дома иконы и назвал свою белобрысую дочку Маньку — Всемирой. А другой гайдаровский герой не стал дожидаться, пока ему дадут новое имя. Он сам перекрестил себя:
— Послушай, ты, — помолчав немного, спросил командир, — как тебя зовут?
— Иртыш, — подсказал мальчик.
— Постой, почему же это Иртыш? Тебя как будто бы Иваном звали… Ванькой…
— То поп назвал, — усмехнулся мальчишка — А теперь не надо. Ванька! И названье какое-то сопленосое. Иртыш лучше…
Назвав себя Феликсом, я, в сущности, поступил так же, как гайдаровский Ванька-Иртыш. Так что в некотором отношении этот мой поступок можно считать даже и плагиатом.
Владимир Иванович Орлов, при всем своем незаурядном уме и немалой эрудиции, все-таки промахнулся. К психологическим терзаниям «Зависти» Юрия Олеши, хотя бы в детском их варианте, тот мой рассказ не имел ни малейшего отношения. Он был о другом.
Это был рассказ о том, как мальчик уходит из Страны Гайдара, в которой он жил. Навсегда расстается с этой своей Швамбранией.
И тут надо сказать, что острое собачье чутье Владимира Ивановича Орлова все-таки его не обмануло. Олеша с его «Завистью» тут, пожалуй, и впрямь был ни при чем. Но аромат крамолы, исходивший от этого моего сочинения, Владимир Иванович учуял правильно. Тут он не ошибся.
Этот свой рассказ я сочинял в 1957 году.
Только что отгремел XX съезд с потрясшим мир «закрытым», но тут же сделавшимся открытым докладом Хрущева. Лифт с гробом Сталина, до этого медленно опускавшийся с этажа на этаж, в одночасье рухнул вниз, словно вдруг перерезали, перерубили удерживавшие его стальные тросы. И с неожиданной силой вспыхнул интерес к революции, к Гражданской войне — к тем «досталинским» временам, когда алое знамя Великого Октября еще не было запятнано кровавыми сталинскими преступлениями.
Поэтам, захваченным этим «свежим ветром перемен», Октябрь семнадцатого года и Гражданская война опять стали представляться в романтическом свете.
С неожиданной силой эта тема зазвучала тогда в стихах самых разных авторов.
У кого-то — туманным ностальгическим вздохом:
ПомнюНедвижные лифтыВ неотопляемых зданьяхИ бледноватые шрифтыВ огненно-пылких изданьях…
(Леонид Мартынов)У кого-то — впрямую, как откровенная декларация, почти как вызов:
Я все равно паду на той,На той единственной Гражданской,И комиссары в пыльных шлемахСклонятся молча надо мной.
(Булат Окуджава)А у кого-то уже и с ноткой некоторого сомнения — а было ли это на самом деле или только привиделось, примечталось?
Где вы, где вы? В какие походыВы ушли из моих городов?Комиссары двадцатого года,Я вас помню с тридцатых годов.
Вы вели меня, люди стальные,Отгоняли любую беду,Хоть вы были совсем не такие,Как бывали в двадцатом году.
(Н. Коржавин)Коржавин — проницательнее других: он уже знает (во всяком случае, догадывается), что эти романтические «комиссары в пыльных шлемах» в действительности были «совсем не такие», какими они ему представлялись. Но романтический ореол, окружающий этих героев «той единственной Гражданской», и для него тоже еще сохраняет свое обаяние, всю свою чарующую силу.
Но где же тут крамола?
Разве это было запрещено — любить революцию? Тосковать по романтике первых революционных лет?
Какая, к черту, крамола! Скорее уж клятва в верности существующему строю, очистившемуся от скверны сталинизма и возвратившемуся к «ленинским нормам».
Тогда, однако, все это воспринималось иначе. И с наибольшей прямотой это тогдашнее — общее наше — восприятие выразил наименее даровитый из всех процитированных мною поэтов:
Без коммунизма нам не жить.Что реки молока и меда?Но нам вовеки не забытьКостров семнадцатого года.
Мы можем мерзнуть до костей,Травой кормиться, дымом греться,Забыть и кровлю, и постель,Как делали красногвардейцы.
Мы можем все перенести —И оскорбленья, и обиды,И все оставить на пути,Но одного — вовек не выдать.
И мы укроем от погонь,И пронесем сквозь непогоду,И сохраним его — огонь,Огонь семнадцатого года.
(Григорий Левин)То, что человек, несущий в сердце своем «огонь семнадцатого года», должен укрывать его «от погонь» и проносить «сквозь непогоду», — это ведь, в сущности, означало, что в стране произошел контрреволюционный переворот. Термидор, как постоянно твердил об этом мой друг Аркадий Белинков.