День поминовения - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сорок третьем, весной, пришла повестка Матюхе — идти в армию, а значит, вскорости и на фронт. Снарядила Федосья сынка, поплакала. Старший не пишет, отца не стало, ты уж пиши, сынушка, утешь меня.
Хорошо, Фирка есть, хоть и не родная, а все дочка, привязалась Федосья к девчонке. И поговорить есть с кем, и пожаловаться есть кому.
Война бремя тяжкое, всех давит, одних больше, других меньше. Но и при войне жизнь идет, а в жизни всякое бывает. Послал бог Федосье радости, большой и нежданной: муж, Тимофей Петрович, живой вернулся. Правда, без ноги.
Как уж это случилось, что на него похоронку выписали? Ошиблись. Начали разбираться — ведь Тимофею Петровичу надо инвалидность оформлять, пенсию. Райвоенкомат область запрашивал, те еще кого-то, канители хватило. А пока разбирались, выяснили: убит был не Тимофей Петрович Казанцев, а старший сын его, Тимофей Тимофеевич. Теперь на него и прислали похоронку.
Опять заплакала, завыла Федосья, опять отказали у нее ноги. Тут уж Фирка одна за всех — трое их, а деловая одна Фирка,— и выходила Федосью, и Тимофея Петровича кормила. Подросла девчонка, набралась сил, научилась.
А Матюша прислал два письма — одно из армейской части, пока обучался, другое с фронта — только их привезли. А потом замолчал и пропал, как в воду канул. Ни похоронки, что убит, ни “пропавшей”, что, мол, без вести. Ничего. И сколько ни спрашивали до конца войны всех вернувшихся (а кто возвернулся? — четверо на село!), сколько ни писали запросов, никаких вестей о Матвее не было. Никакой бумажки не прислали на младшего Казанцева.
Федосья задумывалась: а ну как жив? Сказывали, находились люди, и через много лет находились, в чужих краях. Не стерпела, опять говорит мужу: а может, жив наш Матвеюшка? А тот на нее: молчи, не придумывай, а если б и жив, мне такого сына не надо, он мне теперь чужой человек будет. Заплакала мать, замолкла. А про себя думает и думает. Сердце материнское утешиться хочет. Живой мой сыночек, закинула его судьба в дальние края заморские, вести прислать не может, а может, и так — послал, а она пропала, весточка его. Придумывает Федосья, утешается, но уж больше никому не говорит.
Фирка у них теперь одна дочь. И не Фирка она, а Фимка, Фимочка — так-то лучше. Когда после войны пришло известие, что отец ее, Осип, погиб, они с дедом ее удочерили. Кончила восьмилетку в Алтайском, поступила в техникум швейный в Барнауле, там и жених нашелся. Свадьбу сыграли дома, молодые уехали в город, крайцентр, там и квартиру получили со временем. Каждое лето приезжают, внуков привозят бабке — двоих мальцов, дочку. Дородная, красивая баба стала Фима, Евфимия, если по-русски. Зять хороший у Федосьи. Шофером работает. “Видишь, проводил меня, старую, издаля вез, и довез, и на поезд посадил”
Сердце матери болит о сыне. Он не такой, как другие его возраста юноши. Он отказывается от нового платья и ходит в залатанном хитоне. Он не ест мяса, отворачивается даже от субботнего ягненка. Овощи, ягоды и зерно — вот его пища. Он худ, не по возрасту слаб. Па лице его проступают морщины глубокомыслия, в глазах, больших, светлых, отражается небо. Временами матери кажется, что это глаза слепца — они глядят, но не видят того, что вокруг. Он, думается ей, самонадеян, потому что учит других, и старших его тоже. Мать не понимает его слов, она боится, что чужие, не поняв речей его, побьют его каменьями. Сердце матери болит непрестанно. Отец предлагал сыну учиться делу, почтенному ремеслу плотника. Сын ответил, что дело, им избранное, важнее и будет нужно людям более, чем сделанное из дерева. Отец не приневоливал сына, он был стар и добр душой.
Сын ушел из дома, ничего не сказав. Мать и отец искали его, спрашивали у людей и наконец узнали, что сын ушел в пустыню, где пребывает в молитвах, очищается голодом и молчанием.
Maть плакала и говорила: сына ждет ранняя смерть, люди убьют его, не стерпев его отличия от них. Муж вопрошал ее: легче ли, лучше было бы, если б сын вергся в жизнь плотскую, возжаждал богатства, добивался денег, упивался вином и забавлялся с женщинами?
Мать молчала, плакала и молилась. Сын был единственный у нее, она молила Бога о сохранении его жизни, о даровании ему разума. Всякой матери кажется, что дитя ее, которое она выносила и кормила, нуждается в материнской помощи и защите всю жизнь.
Мать была права — его убили, потому что он был не такой, как все, говорил не то, что все, и не хотел признать вины, в которой не был виноват.
ПУТЬ НА АЛТАЙ
Мария Николаевна
Тревога и ожидание сплелись единым жгутом в те годы, не давали вольно дышать. Тревога за мужа, за детей, мать, ожидание писем, вестей, тревожное ожидание военных сводок, томительное ожидание второго фронта, ожидание выдачи продуктов по карточкам, керосина в многодневной очереди, ожидание отбоя во время воздушной тревоги.
Отлились в памяти картины народной беды, особенно видные в дороге — в поездах, на станциях.
Всего Мария Николаевна не запомнила, а после удара, нанесенного ей войной, что-то и совсем выпало из памяти, осталась чернота, черная полоса, будто кто провел тушью по отдельным дням и месяцам ее жизни.
Лето сорок второго года... Шли жестокие бои под Сталинградом. Слушали сводки с фронтов, ждали вестей, собирались, как в первые дни войны, у репродукторов. Сводки были коротки, скупы. Немец стал бомбить Саратов.
Как ни трудно, как ни страшно было стронуться с места, двинуться в неизвестность с детьми, Маша решила уехать. Не бомбежки пугали ее, они были не так часты, Машу страшила зима в Саратове, полуголодная, одинокая,— повторение прошлой. Правда, Маша получила аттестат за мужа — ополченцы стали кадровыми военными. Но особых перемен в жизни, не считая денег, аттестат не сулил.
Нелегко было Марии Николаевне получить разрешение на выезд, взять билеты до Бийска. На Алтае, за Бийском, в селе Новая Белокуриха, где был небольшой курорт на теплых источниках, работала знакомая — детский врач из Москвы. С ней Маша списалась, можно было надеяться на работу в интернате для детей военных врачей и фельдшеров. Алтай манил как верное убежище, как надежда на избавление от голодной жизни. А ехать к старшему Пылаеву в Казахстан Маша опять не решилась — с ним и так было семь человек.
Вещи на вокзал перевезли с утра на трамвае, сдали на хранение, помог студент-географ. Поезд уходил днем, провожала Евдокия Терентьевна. Бежали до вокзала с детской коляской; в ней Митя, мешок с керосинкой, еще мешок — с горшком и кастрюлькой. Дорога долгая. Маша боялась за Митю после его болезни.
Прямых поездов на большие расстояния не было, Машу страшили пересадки. Весь путь на восток запомнился ей как непрерывная тревога за детей и надрывное таскание узлов и чемоданов. У Мити заболел животик, Катя кашляла, начинался бронхит. Если была на вокзале детская комната, Маша шла туда, проходили пропускник, без этого не принимали, да Маша и не пыталась миновать санобработки, боялась вшей.
На одной из пересадок пришлось почти сутки провести в зале ожидания. Маша обратила внимание на женщину с тремя детьми. Двое постарше спали на узлах, а маленького мать держала на коленях, поднимала поочередно его посиневшие ручки, дышала на них, согревая. У младенца запрокинулась головка, Маша хотела сказать матери, что это вредно для спящего, но тут увидела полуоткрытый ротик, по которому ползала муха, и поняла: ребенок мертв. Подходили соседки, потом появилась женщина в белом халате — врач или медсестра, следом пришел начальник вокзала, долго уговаривали ее и вместе с ребенком увели. Вернулась она одна, села, закрыла лицо платком, сдернутым с головы, и сидела, тихо постанывая. К ней подходили такие же, как она, странницы, расспрашивали, уговаривали.
Маше сказали, что ребенок страдал животиком, плакал, предлагали отправить в больницу, но мать не отдавала одного, а поехать с ним не могла, не с кем оставить двух других — трех и пяти лет.
Теперь же, когда тело маленького взяли на вскрытие, мать маялась горем. Она не плакала, а все говорила и говорила: зачем делать вскрытие, он и так настрадался, согласилась — пусть хоронят на прибольничном кладбище, самой ей не похоронить, врачиха сказала, возле морга много детских могил, только сделают ли надпись: “Костенька Сысоев, год и пять месяцев”,— она просила сделать, чтобы найти, когда война кончится.
Женщины постепенно расходились, укладывались спать, кто на чем, а несчастная мать все продолжала говорить. Из ее тихого бормотания до Марии Николаевны доходили отдельные слова: “Что ж я теперь папке нашему скажу... не довезла тебя, сынок, прости меня... один тут останешься... все будут, а Костеньки нашего не будет...”
Дети, детишки, ребята наши, малые и большие, сколько вы натерпелись, сколько набедовались. Сколько вас убито-замучено, а скольких мы сами не смогли уберечь. И болели, и голодали, и терялись, и пропадали наши дети. И угоняли их, и стреляли их, и топили, и жгли фашисты.