Я научила женщин говорить - Анна Ахматова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саул думал: отдам ее за него, и она будет ему сетью.
Первая книга ЦарствИ отрок играет безумцу царю,И ночь беспощадную рушит,И громко победную кличет зарю,И призраки ужаса душит.И царь благосклонно ему говорит:«Огонь в тебе, юноша, дивный горит,И я за такое лекарствоОтдам тебе дочку и царство».А царская дочка глядит на певца,Ей песен не нужно, не нужно венца,В душе ее скорбь и обида,Но хочет Мелхола – Давида.Бледнее, чем мертвая; рот ее сжат;В зеленых глазах исступленье;Сияют одежды, и стройно звенятЗапястья при каждом движенье.Как тайна, как сон, как праматерь Лилит...Не волей своею она говорит:«Наверно, с отравой мне дали питье,И мой помрачается дух,Бесстыдство мое! Униженье мое!Бродяга! Разбойник! Пастух!Зачем же никто из придворных вельмож,Увы, на него непохож?А солнца лучи... а звезды в ночи...А эта холодная дрожь...»
[1922], 1959—1961Виталий Виленкин отслеживает изменения в «Мелхоле», указывает на разницу между первоначальным замыслом и окончательным решением, обращаясь к наброскам 1959 – 1961 гг. в «Общей тетради»:
«Тут же рукой Анны Андреевны записана строка, которая могла бы показаться совсем «таинственной» и не имеющей отношения к «Мелхоле»:
И вовсе не медный, и вовсе не звон...
Прямого отношения к этому стихотворению она действительно не имеет, но косвенное имеет, и мне это случайно известно из первоисточника. Как-то в разговоре по поводу своей недавней поездки к К. И. Чуковскому Анна Андреевна рассказала мне, что Корнею Ивановичу не очень понравилась (или совсем не понравилась, не помню) «Мелхола», что, по его мнению, она невольно приводит на память «Василия Шибанова» А. К. Толстого и что он даже «очень игриво» ей тут же проскандировал: «Звон медный несется, гудит над Москвой...» Судя по интонации рассказа, замечание Чуковского ее явно задело («мало ли что кому напоминает...»). Думаю, что «таинственная» строчка, во всяком случае, с этим связана.
Но гораздо более существенно другое: то, что Ахматова, по-видимому, первоначально задумывая это стихотворение как балладу с драматическим сюжетом (Мелхола спасает своего юного мужа от убийц, подосланных коварным Саулом), в процессе работы пришла к совершенно иному решению: то, что могло бы стать всего лишь экспозицией к какой-то своеобразной «маленькой трагедии», вылилось у нее в лирическое стихотворение, которое завершается внутренним монологом настоящей драматической напряженности, но с намеренно размытой, недоговоренной интонацией последней строки» (Виленкин В. Я. В сто первом зеркале).
Самый непрочитанный поэт
Заметки о Николае Гумилеве
Гумилев1) Автограф «Русалки». (1904).
2) Отчего не сказано, что парижск<ие> «Ром<антические> цветы» посвящены мне (цитата из письма Брюсову). Это же посвящ<ение> повторено в «Жемчугах» <в>1910 г.
3) Зачем жалеть об отсутствии мемуаров врагов (Волошин, Кузмин), а не друзей (Лозинский, Зенкевич...)
4) Как можно придавать значение и вообще подпускать к священной тени мещанку и кретинку А. А. <Гумилеву>, кот<орая> к тому же ничего не помнит не только про Н. Гумилева, но и про собственного мужа. Единственным близким человеком в доме для Н<иколая> С<тепановича> была мать. Об отце он вообще никогда не говорил (характ<ер> Степ<ана> Яковл<евича>), над Митей открыто смеялся и так же открыто презирал. Когда Митя шел на войну, любящая супруга потребовала раздела имущества Анны Ивановны (т. е. будущего наследства) и завещания в свою пользу. «Я совсем не хочу, чтобы, если Митю убьют, А. А. на мамины деньги открыла публичный дом». Больше он о ней ни слова не сказал.
5) О радостях земной любви (посвящение мне).
6) Отчего выпали все приезды Н<иколая> С<тепановича> ко мне (Киев, Севастополь, дача Шмидта, Люстдорф) из Парижа и Петербурга.
7) Отчего выпали: Таня Адамович (1914? – 1916), Лариса Рейснер (1916 – 1917), Арбенина (1920) и др.
Но этому не приходится удивляться, если этой бойкой шайке удалось изъять из биографии Н<иколая> С<тепановича> даже меня. В данном случае мне жаль [не столько] Гумилева [как человека] как поэта. Все начало его творчества оказывается парижской выдумкой («поражает безличностью» и т. д. И это всерьез цитирует якобы настоящий биограф в 1962 г.), а это стихи живые и страшные, это из них вырос большой и великолепный поэт. Его страшная сжигающая любовь тех лет выдается за леконтделилевщину и биограф через полвека выдает это как факт непререкаемый. Неужели вся история литературы строится таким манером?
5)[50] В никаких цирковых программах я не участвовала (1911 – 1912), верхом не ездила (в 1912 донашивала ребенка), а когда все в Подобине или в Дубровке (летом 1913 г. Г<умилев> был в Африке) валялись на сеновале, м<ожет> б<ыть> раза два я демонстрировала свою гибкость. У Веры Ал<ексеевны Неведомской> был, по-видимому, довольно далеко зашедший флирт с Н<иколаем> С<тепановичем>, помнится, я нашла не поддающееся двойному толкованию ее письмо к Коле, но это уже тогда было так не интересно, что об этом просто не стоит вспоминать.
Ездить верхом не умел. Конечно, в 1911—12 гг. ездить верхом не умел, но в маршевом эскадроне Улан<ского> полка осенью 1914 г. (деревня Наволоки около Новгорода) он, по-видимому, все же несколько научился это делать, так как почти всю мировую войну провел в седле, а по ночам во сне кричал: «По коням!» Очевидно, ему снились ночные тревоги, и второго Георгия получил за нечто, совершенное на коне. А когда В. А. Ч<удовский> приезжал ко мне из П<етербурга> в Ц<арское> С<ело> верхом, Коля недоумевал, зачем это ему нужно, и говорил, что у них в полку в подобн<ых> случа<ях> спрашивали: «Что ты, голубчик, моряк?»
Почему нигде и никогда не прочла, что развод попросила я, когда Н<иколай> С<тепанович> приехал из-за границы в 1918 г., и я уже дала слово В. К. Ш<илейко> быть с ним. (Об этом я рассказывала М. А. З<енкевичу> на Серг<иевской ул.>, 7. См. в его романе 1921 г.) <…>
Примерно половина этой достойной шайки (Струве...) честно не представляет себе, чем был Г<умиле>в; другие, вроде Веры Невед<омской>, говоря о Гумилеве, принимают какой-то идиотский покровительственный тон; третьи сознательно и ловко передергивают (Г. Ив<ано>в>). Ярость Одоевцевой уже совсем непонятна. А все вместе это, вероятно, называется славой. И не так ли было и с Пушкиным, и с Лермонтовым. Гумилев – поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы. Это он сказал: «На тяжелых и гулких машинах...» и еще страшнее («Орел»), «Для старцев все запретные труды...» и, наконец, главное: «Земля, к чему шутить со мною...»
Конечно, очень мило, что семейная легенда хочет (le legende veut) видеть его однолюбом и рыцарем Прекрасной Дамы – Мар<ии> Ал<ександровны> Кузьминой Караваевой (дек<абрь> 1911), тем более что Н<иколай> С<тепанович> был действительно влюблен в Машу и посвятил ей весь первый отдел «Чужого неба» (это собственно стихи из Машиного альбома), но однолюбом Гумилев не был. (Когда он предложил Л. Рейснер (1916) жениться на ней, а она стала ломать руки по моему поводу, он сказал: «Я, к сожаленью, ничем не могу огорчить мою жену»). В том же «Чужом небе» в следующих отделах помещены стихи, кот<орые> относятся или прямо ко мне («Из города Киева» и «Она»), и[ли] так или иначе связанные с нашими отношениями. Их много, и они очень страшные. Последним таким стихотворением были «Ямбы» (1913), в кот<ором> теперь проницательные литературоведы (Г. Струве и Оцуп) начинают узнавать меня (и только потому, что, по их мнению, запахло разрывом). А где они были, когда возникали «Ром<антические> цветы» – целиком просто посвященные мне (Париж, 1908), а в «Жемчугах» 3/4 лирики тоже относится ко мне (ср. Еву в «Сне Адама», «Рощи пальм...»). Думается, это произошло пот<ому>, что к стихам Гумилева никто особенно внимательно не относился (всех привлекает и занимает только экзотика) и героиня казалась вымышленной. А то, что это один и тот же женский образ (возникший еще в «Пути конквистадоров», а иногда просто портрет (Анна Комнена), никому и в голову не приходило.
Кроме напечатанных стихотворений того времени существует довольно много в письмах к Брюсову стихов, где эта тема звучит с той же трагической настойчивостью.
Последний раз Гумилев вспоминает об этом в «Эзбекие» (1918) и в «Памяти» (1920?) – «Был влюблен, жег руки, чтоб волненье...», т. е. в последний год своей жизни.
* * *
1. Н<иколай> С<тепанович> говорил, что согласился бы скорее просить милостыню в стране, где нищим не подают, чем перестать писать стихи.
2. Когда в 1916 г. я как-то выразила сожаление по поводу нашего в общем несостоявшегося брака, он сказал: «Нет – я не жалею. Ты научила меня верить в Бога и любить Россию».