Гарри из Дюссельдорфа - Александр Дейч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не обращая внимания на Гейне, Гофман сказал собеседнику, сидевшему напротив:
— Продолжайте, продолжайте, Граббе. В вашей речи слишком много разума, как всегда.
Дитрих Граббе, выглядевший гораздо старше своих двадцати лет из-за одутловатых щек и распухших красных глаз, лепетал тяжелым языком опьяневшего человека. Он жаловался на жизнь и в сотый раз говорил друзьям о серебряных ложках, которые дала ему мать, когда он отправлялся в Берлин учиться. Но те внимательно слушали его, потому что это была исповедь одаренного и несчастного поэта, никем не признанного и постепенно спивавшегося.
— Я уже принялся за третью ложку, и, когда съем ее окончательно, у меня останутся еще три чайных, шесть кофейных и одна суповая. Когда же их не станет, придется подтянуть живот. Мне надоело переписывать свои драмы и носить их по издательствам и театрам…
Граббе тяжело вздохнул и привычным движением вылил в рот стакан рейнвейна.
— Единственное мое утешение — в бутылке, — сказал он.
Людвиг Роберт взглянул на Гейне. Он почувствовал, какое тяжелое впечатление произвел на Генриха этот неудачник. Роберт мягко сказал, обращаясь к Граббе:
— Не пугайте господина Гейне. Он тоже ведь вступил на путь поэта.
Тут Граббе вскочил с места, подбежал к Гейне, стал порывисто трясти его руку:
— Так вы Гейне? Я не расслышал вашего имени, простите. Профессор Губиц, прочитав мою драму «Готланд», сказал, чтобы я передал ее вам, потому что у вас такие же дикие фантазии, как у меня. Ха-ха-ха! Профессор чудак — он называет дикими фантазиями наши порывы к свободе и героизму! Вот, получите!
Граббе достал из оттопыренного кармана старого, лоснившегося сюртука истрепанную рукопись и подал ее Гейне.
В погребке становилось все шумнее. Поминутно хлопала дверь и прибывали новые гости. Суетились служанки, разнося бутылки и чаши с пуншем. Гофман тоже оживился и стал о чем-то спорить с Девриентом. Оба были пьяны. Они резко жестикулировали и напоминали заводных кукол, приведенных в движение каким-то хитрым механизмом, скрытым внутри них.
— Я не хочу больше слушать ваших глупостей! В мире нет людей, только призраки. Мы с вами тоже призраки, и, когда я умру, я буду кивать мертвой головой из китайской вазы на вашем столе! — почти простонал Гофман.
Дрожь прошла по телу Гейне. Он тоже опьянел от вина, табачного дыма, которого не переносил, от близости с этими большими и талантливыми людьми, исковерканными и замученными жизнью. Неужели и его ждет то же? Нет, нет… Он не сдастся, а будет вести жизнь, полную борьбы и подвигов. И та боль по любовной утрате, с которой он пришел в погребок, уже казалась ему маленькой, даже ничтожной по сравнению с огромным горем, поразившим всех этих людей. Он понимал глубину их страданий, это были и его страдания — видеть свой народ обездоленным и не знать, как ему помочь.
Роберт подозвал Люттера, хозяина погребка. Тот подбежал к столу и остановился в привычно угодливой позе, толстенький, румяный, с зеленым остроконечным колпаком на голове. Роберт заказал ананасный пунш для всех, и его щедрость привела в восторг сотрапезников. Людвиг Девриент встал, заложив руку за борт сюртука. Лицо его преобразилось, глаза загорелись, и сквозь шум и нестройные выкрики он прочитал монолог Карла Моора из «Разбойников» Шиллера.
Все в погребке затихли, и только звучал глухой, срывающийся голос великого артиста, гневно произносившего приговор тиранам:
— … Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы. Проникши в брюхо тирана, они потворствуют капризам его желудка… Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой и Рим и Спарта покажутся женскими монастырями.
Раздались громкие рукоплескания. Какой-то молодой человек с бокалом в руке подбежал к Девриенту и чокнулся с ним.
— Когда, когда, — спрашивал юноша, — мы услышим эти слова со сцены берлинского театра?
Девриент мрачно посмотрел на незнакомца.
— Должно быть, никогда! — грустно ответил он. — Во всяком случае, мне не дадут сыграть Карла Моора. Наш театральный интендант[7] граф Брюль не потерпит крамолу, у него слишком нежные ушки…
Девриент уронил на пол бокал, опустился на стул. Голова его упала, он зарыдал.
Людвиг Роберт стал успокаивать актера, Гофман с глубокой грустью смотрел на эту сцену, а Граббе только мычал и выкрикивал невнятные слова. Тем временем Люттер поставил на стол вазу с пуншем. Все подняли бокалы и чокнулись. У Генриха голова шла кругом. Он незаметно прошел вдоль стены погребка и вышел на улицу.
Гейне едва держался на ногах. Тусклый, белесый рассвет уже нависал над берлинскими домами. Но ему чудилось, что дома, нарушив порядок, вышли из строя и приняли необычный вид. Они будто улыбались своими окнами и даже протягивали через улицу друг другу длинные каменные руки. Генрих шел посреди улицы, боясь быть раздавленным. Предрассветный ветерок прояснял мысли. Ночные образы погребка тускнели в памяти, и оживала сердечная тоска; вспоминались строгие готические строки письма, полученного от матери…
Тучи над головой…
Пришла зима. Она была холодная, сырая и тяжелая для Гейне. Нервное потрясение, казалось, сгладилось, исчезло. Но поэта мучили головные боли, сверлившие виски, отдававшиеся в затылке. Он просыпался утром и не мог подняться от слабости. Звенело в ушах, трудно было взяться за книгу.
Гейне не мог посещать университет. Он пропустил много лекций, а между тем надо было кончать курс: деньги, отпущенные ему дядей, подходили к концу. Когда Гейне в последний раз пришел в контору банкира Липке, чтобы получить очередную сумму, тот предупредил его, что больше денег не поступало и счет Генриха Гейне будет закрыт. Кровь приливала к лицу Гейне, когда он думал о тех унижениях, которым он подвергается, прося каждый раз подачку у богатого родственника. С каким удовольствием он написал бы гамбургскому миллионеру, что больше не нуждается в его благодеянии и может жить на свой заработок! Гейне хотел бы послать матери столько денег, чтобы она могла купить домик и ни от кого не зависеть. Но пока это были только мечты. Стихотворения никаких доходов не приносили, издатели, печатавшие их, считали себя бескорыстными покровителями поэзии. Быть может, заняться журналистикой? И Гейне обратился к редактору «Рейнско-вестфальского вестника», издававшегося в Гамме, с предложением написать для газеты очерки о берлинской жизни. Но редактор Шульц медлил с ответом.
Шли дни, деньги иссякали, положение становилась плачевным.
Эвген Бреза, лучший берлинский друг Гейне, теперь ежедневно посещал его. Он старался утешить больного поэта, приводил к нему врачей, но они ничем не могли помочь и уверяли, что организм сам преодолеет болезнь. Гейне рекомендовали попробовать морские купанья, но для этого тоже нужны были деньги. Как-то к Гейне пришел профессор Губиц. Он сочувственно посмотрел на бледного, худого юношу и сказал ему:
— Я только что виделся с банкиром Липке, и он сообщил мне, что завтра в Берлин приезжает ваш дядя, Соломон Гейне. Я обещаю вам переговорить с ним о вашем положении.
Гейне не любил жаловаться, но ему пришлось подробно рассказать Губицу о своих делах. Он добавил, что если дядя лишит его субсидии, то ему придется оставить университет и Берлин, уехать в провинцию и стать домашним учителем или писцом у нотариуса.
Губиц был вне себя от такой перспективы. Этого нельзя допустить! Нельзя погубить такое необыкновенное дарование! Но при этом он, как всегда, стал поучать молодого друга:
— А вы при встрече с дядей будьте скромны, как подобает юноше, и выражайте ему все знаки почтения. Этим вы расположите его к себе больше, чем стихами, в которых он ничего не смыслит.
На другой день к Гейне пришел дядя Соломон и привел с собой своего друга банкира Липке и профессора Губица. В смущении Генрих поднялся с постели и нерешительно подошел к дяде. Тот неохотно поцеловал его, но ободряюще похлопал по плечу.
— Что ты, Гарри, такой бледный? — сказал Соломон Гейне. — Наверно, берлинский климат тебе вреден. — И, обернувшись к Липке и Губицу, добавил: — А может быть, вы, господа, плохо кормите моего племянника?
Липке деланно засмеялся, а Губиц сказал серьезно:
— Поэзия, господин банкир, высокое и благородное, но не доходное дело.
— Знаю, знаю! — ответил дядя Соломон. — По-моему, поэзией надо заниматься в самом крайнем случае. Она до добра не доводит. Вот вам пример, — И он указал жестом на племянника, молча стоявшего у стола.
— Ваш племянник, — серьезно сказал Губиц, — поразительный талант. Его надо поддержать и дать спокойно развиваться.