Пробуждение - Михаил Герасимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушайте, Клюкин! — сказал, загораясь, Костояров. — Вы дали слово, забыв, что вы офицер. А есть тут криминал или нет, давать заключение об этом едва ли предоставлено вам право. Я считаю, что вы поступили крайне неосмотрительно и даже забыли присягу. Дело начало принимать нежелательный оборот.
— Иннокентий Андреевич! Прими во внимание, что Клюкин все сообщил тебе и мне, полагая, что мы поверим ему. Согласись, что он мог ничего нам не сказать, и тогда никто не знал бы о его разговоре с солдатом. Я думаю, нам следует забыть о всем сказанном — так будет для всех нас лучше.
Мои слова только подлили масла в огонь.
— Ты, Миша, не понимаешь, что говоришь! — возмущался Кенка. — Ведь своим доверием Клюкин делает нас соучастниками его, Клюкина, проступка, недостойного офицера, проступка, нарушающего присягу, которую он приносил.
Положение осложнялось, и я не знал, как из него выпутаться.
В это время, к счастью, появился адъютант командира батальона прапорщик Тараканов, известный приверженностью к бутылке и остроумию, часто неудачному.
— Здравствуйте, господа! Коротаете времечко наше несуразное? Что это? Кофе? Фи! Одна сырость. Кеночка, прочти, дружочек, распоряженьице. Очень интересненькое и важненькое. Можешь читать вслух: всем офицерам сообщается.
Иннокентий, водрузив на положенное место свое пенсне, которое он в пылу спора положил на стол, медленно и внятно зачитал распоряжение командира батальона. В нем говорилось о прискорбных случаях братания, о том, что оно возникло стихийно, без злой воли со стороны солдат. Говорилось о том, что господа офицеры своевременно не сумели пресечь это позорное для русской армии явление. Командир полка приказал никого к ответственности не привлекать. Об остальном адъютанту батальона ставилось в обязанность сообщить командирам сотен устно. Я вздохнул с облегчением. Сложное положение с сообщением Клюкина неожиданно и благоприятно разрешилось. Даже Костояров подобрел.
— Ну а что еще, Таракан, скажешь? — спросил он.
— Завтра, господа, в шесть утра наша артиллерия произведет налет на расположение противника, особенно в тех пунктах, где солдатики переговаривались с бошами. Затем днем будет произведено еще три-четыре налетика. Кроме того, «максимчики» постреляют. Вот и не будет охоты у солдатиков из окопчиков вылезать. И все само собой прекратится. Таково решение высшего начальства, по-моему, очень неплохое. Кеночка! У тебя и рюмочки не найдется чего-нибудь, кроме этого немецкого напитка? Как патриот, я его презираю.
— Сейчас, Таракан! И это все?
— По начальству все, а от меня еще кое-что. Братанием, братцы, занимались, как я понял, на всем фронте армии, а может быть и все армии. Так что унывать нам нечего. Но все это неофициально и между нами. Так как же, Кеночка?
— Подожди, Таракан, поищу сам: не хочу звать Абдулина.
Костояров пошел в землянку.
— Что это у вас, братцы, личики были скорбные, когда я приехал? О братании сокрушались? Чепуха! — Бравый адъютант махнул рукой. — Было и нет. А еще, братцы вы мои, наша дивизия сменяется сибиряками и становится в корпусной резерв на две недельки. Вот и отдохнем. Браво, Кеночка, я всегда любил тебя, мой котеночек ласковый, — болтал Тараканов, принимая из рук Кенки начатую, но почти полную бутылку хереса. Таракан выпил вино и отбыл в другие сотни. Я сказал Иннокентию о смене нас на две недели сибиряками. Он обрадовался.
— Вот здорово! Сходим на охоту.
— Что ты! Какая охота в мае?
— А черт! Забыл. Ну тогда рыбу половим. С Габаем уговоримся. Клюкин! Извините меня! Я тут погорячился и, поверьте, страшно рад, что все так хорошо кончилось. Давайте, друзья, разопьем остатки от Таракана. Э! Да он, подлец, все высосал, и когда только успел! Ну ничего! Обойдемся и так. Вашу руку, Клюкин! А впредь все-таки будьте более серьезны и... не так откровенны.
Они пожали друг другу руки.
Вскоре я уехал. Командиру батальона доложил все подробно, умолчав, конечно, о разговоре Клюкина с оставшимся неизвестным солдатом.
А наутро, как мы узнали потом, произошло следующее. Только успела наша артиллерия сделать залп по окопам противника, как немецкая артиллерия яростно обрушилась на наши окопы и батареи, как будто русское и немецкое командование сговорилось. Каждый налет нашей артиллерии вызывал ответный немецкой. Были убитые и раненые, в том числе и прапорщик Клюкин, которому небольшой осколок снаряда попал в правую ногу выше колена и слегка разрушил кость. Я ездил к нему в лазарет. Габай Ашурбек сказал, что Клюкину придется месяца четыре поболеть, но хромать он не будет.
Я спросил Клюкина, когда остался с ним наедине:
— Сеня! Скажите по правде, ведь мы приятели, вы террорист?
Клюкин, несмотря на мучившую его боль, расхохотался.
— Нет, Миша! Я не террорист. В этом вы можете быть твердо уверены. Наоборот, я считаю, что индивидуальный террор пользы не приносит и цареубийства своей цели не достигают. Нужны другие способы борьбы за то, чтобы людям лучше жилось. А в первую очередь — просвещение.
Я не все понял, что он сказал, но то, что он за просвещение народа, это я и сам приветствовал и успокоился за будущее Клюкина: все-таки он был милый и умный мальчик.
* * *Произошло знаменательное событие: шестнадцать прапорщиков произведены в подпоручики, в том числе Нарциссов, Речников, Волков, Шагимарданов, Стышнев и я. Нас собрали к командиру полка. Генерал произнес прочувствованную патриотическую речь о Родине, народе, царе — отце народа, о выпавших на Россию тяжких испытаниях, о доблестных солдатах и офицерах. Он тепло, по-отечески поздравил нас и пожелал всяческих успехов.
Потом поздравлял своих офицеров Белавин, поздравляли командиры сотен, приятели, и мы поздравляли друг друга. Все поздравления, конечно, были всухую, так как вино, а тем более водка разрешались лишь в большие праздники и в так называемые «царские» дни — тезоименитства их величеств.
Новые подпоручики немедленно нацепили заранее припасенные погоны и чувствовали себя теперь под сиянием четырех звезд — по две на каждом плече — не менее гордо, как если бы им присвоили чин генерала. Но первые часы после производства миновали, и опять все вошло в свою привычную колею: позиция и преферанс или занятия, преферанс и «очко».
Вскоре произошло еще одно событие, которое было приятно офицерам военного времени, но почему-то заставило взгрустнуть старых кадровых офицеров-пограничников: приказом главкозапа в пограничных полках отменялся строй «пеший по-конному» и вводился обычный пехотный. Мы были рады, ибо хотя и овладели в известной степени кавалерийским пешим строем, но все-таки при сложных перестроениях часто не могли избежать путаницы. Теперь же все упрощалось. Правда, приходилось переучивать рядовых и особенно вахмистров, но это было уже второстепенным делом, и с ним справились быстро и довольно успешно по той причине, что пехотный строй значительно проще «пешего по-конному». Одновременно были введены звания «фельдфебель» и «унтер-офицер» вместо «вахмистр старший», «вахмистр» и «вахмистр младший».
После того как командиры сотен доложили по команде об овладении пехотным строем, был парад, на котором мы удачно маршировали по-новому.
Перед парадом ротмистр Наумов обучал всех молодых офицеров салютованию шашкой и движению «с обнаженным холодным оружием» в строю. Не обошлось и без неприятных минут: некоторым офицерам приемы шашкой не давались. Это заметил на параде командир полка, собрал неудачников и сам показал отличную работу шашкой.
— Вы — молодые люди, а машете шашкой, как кухарка ухватом. Потрудитесь изучить положенные приемы. Ротмистр Наумов! Подайте команды, я еще раз посмотрю!
И вот в присутствии всего полка девять неудачников снова махали шашками, как ухватом. Генерал был недоволен и пенял командирам сотен, к которым принадлежали виновные, о малом внимании к молодым офицерам. Но вот кончился парад, красные и потные, семь прапорщиков и два вновь испеченных подпоручика вернулись в строй.
В этот день в собрании был торжественный обед, играл оркестр и пел хор песенников. Между прочим, оркестр сыграл вальс К. П. Каринского «Думы над Неманом». К сожалению, исполнение его не могло идти ни в какое сравнение с виртуозной техникой самого Константина Павловича. Получился обычный средний вальсик с наивной сентиментальностью. Такой же серой была и песенка, спетая хором. Пусть простит меня Константин Павлович, но, по-моему, композитор из него не получился, о чем я очень жалел, так как в моей памяти были еще свежи вдохновенно исполненные им на баяне пьесы Чайковского и других корифеев музыки. Даже обидно за Константина Павловича, что он сам не понял своей слабости как композитора. Между тем его вальсы и песенки были изданы в Киеве. Это, видимо, и была та работа, из-за которой он забросил занятия в сотне и пошел на нестроевую. И напрасно!