Открытие колбасы «карри» - Уве Тимм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.
Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; — сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.
На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и — «Осторожно! Помни о своей руке!» — закружил по кухне: «Кайф!»
А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту — с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, — половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.
— Оно и понятно — он просто свихнулся. А чего ему было делать-то? Кухню драить, кроссворды разгадывать да глазеть из окна.
Но теперь он приободрился. Всеобщая амнистия. Наконец-то. А на следующий день она решила приготовить для него кое-что более питательное. Побольше яиц.
— Ему это было необходимо, — оправдывалась фрау Брюкер, — сил-то он потратил изрядно.
Она рассмеялась, отпустила голубую нить, взяла зеленую и осторожно положила ее на палец.
— Как вы различаете нитки? — поинтересовался я.
— Считаю ряды. Надо все помнить. Хорошая работа для головы. Так дольше остаешься молодой.
Бремер накрыл на стол, достал салфетки, зажег свечку в стаканчике. Потом сел сам. Она положила на его тарелку две ложки только что приготовленного пюре — прекрасно взбитого и без комочков, — а сверху четыре жареных яйца, сбрызнув их прожаренным до золотистого цвета маслом, и села напротив. Себе она оставила лишь чуточку пюре, сказав, что не ест яйца, это была заведомая ложь. Она смотрела, как он положил в рот немного картофельного пюре с дорогим жареным маслом, попробовал, и на его лице появилось выражение неуверенности, какой-то раздумчивости. «Неужели я сделала что-то не так?» — мелькнула мысль. «Может, мало соли?» — спросила она. «Нет». — «Не хватает чего-то?» — снова поинтересовалась она, потому что видела, как он сравнивал вкус пюре с воспоминанием из детства.
В действительности же он вообще не чувствовал никакого вкуса. Именно сейчас он убедился, что окончательно потерял вкусовые ощущения. Это произошло не сию минуту и не вдруг, потребовалось два-три дня, чтобы он понял это, а покамест еще были свежи воспоминания о вкусе съеденного. К тому же это могло быть и заблуждением. И вот теперь у него на языке лежало картофельное пюре с жареным сливочным маслом, а уж этот вкус он очень хорошо помнил, однако не чувствовал его, вообще ничего не чувствовал. Естественно, он не сказал ей об этом, он так мечтал о пюре, мечтал о яичнице, на янтарных желтках которой от горячего масла образовались крошечные коричневые островки в море белоснежного белка. Вот только — и это очень удивило Лену — он ничего не сказал о мускатном орехе. А ведь в первую очередь именно его он должен был почувствовать. Этот особый, давно забытый им вкус. Да и откуда было взяться мускатным орехам после более чем пяти лет войны? «Ну, — спросила она, — что ты почувствовал? Какую приправу?» На что он уклончиво ответил: «Просто кайф».
Он чувствовал что-то странное на языке и на нёбе, что-то ворсистое, шершавое, казалось, будто язык онемел. Он пошевелил им, провел его кончиком по зубам, все оказалось, как всегда: и гладкое, и ребристое, вот только вкуса не было, полная пустота.
«Что-нибудь случилось?» — спросила она.
«Ничего».
Но это «ничего», произнесенное с пытливой задумчивостью, нет, скорее с недоумением, с какой-то растерянностью, заметной даже по уголкам рта, заставило ее спросить еще раз: «Не чувствуешь? А мог бы. Ведь я отдала за это пятьсот салфеток». Он покачал головой: «Я ничего не чувствую». — «Вообще ничего?» — «Да. Уже три или четыре дня. Вообще ничего». Он уставился в пустую тарелку; вид у него был жалкий.
Они лежали рядышком на матрасном плоту. Она провела рукой по его пупку, выковыряла оттуда скатавшиеся в комочки ворсинки от белья. «Проклятье, — сказал он, — как болит рука. Я не могу на нее опереться». «Ах, — подумала она, — сколько же поз мы испробовали, не опираясь на руки». Но вслух произнесла: «Да ладно. Лежать вот так, рядом друг с другом тоже хорошо».
«Что можно сделать, — спросила она Хольцингера, — если человек неожиданно теряет вкус?»
«Обычно он возвращается, — ответил Хольцингер, — происходит своего рода засорение вкусовых луковиц. Они должны снова очиститься. Это у кого же?» — спросил он, хитро глядя на нее. Естественно, он тотчас подумал о начальниках, которых кормил. «У одного знакомого». — «Он потерял аппетит?» — «Да нет, аппетит отличный. Послушай, — вспылила Лена Брюкер, но тут же взяла себя в руки и лишь со злостью в голосе громко задала беспокоивший ее вопрос: — Отчего это происходит?» — «Недовольство собой, — сказал Хольцингер, который не читал Фрейда, хотя и был из Вены, — тоска». — «А как избавиться от этого?» — «С помощью базилика. Но у нас его нет. Еще лучше имбирь. Известная пряность от меланхолии. Этого тоже нет. Или кориандр».
— Ах, вот и колбаса «карри», — не утерпел я, — да?
Фрау Брюкер перестала вязать, посмотрела на меня и сказала довольно строго:
— Ну если ты знаешь, то давай рассказывай.
— Капитан Фридлендер, — сказал я.
— А что с ним?
— Вы спросили капитана Фридлендера о карри.
— Не-а, так просто бывает только в романах. Если бы все произошло так, как ты думаешь, то ты никогда бы не попробовал колбасы «карри». Будь у Фридлендера порошок карри, я бы уж, во всяком случае, приготовила с ним рис. Но никогда бы в жизни колбасу. Собственно говоря, колбас тогда ведь не было. Кроме того, в ту пору у англичан карри тоже не было. Продовольственные поставки налаживались очень медленно. И Фридлендер сказал: «Карри — омерзительная вещь. Что-то вроде индийской приправы "Магги"». Кёнигсбергские клецки, вот что он любил.
— Вот видишь, — произнесла она, считая петли. Я ждал. — Ты сильно ошибся. Придется тебе еще чуток потерпеть.
Бремеру было совсем нечем заняться. Он придвигал к окну стул, клал на него большую подушку, чтобы повыше сидеть, и наполовину прикрывался шторой. Ставил на подоконник солонку с солью, макал в нее палец и облизывал его. Он не ощущал вкуса. Не слышал запаха. Лишь раздражал слюнные железы. Внизу, опираясь на клюку и костыль, ковылял инвалид войны. «Выходит, можно потерять вкус, как ногу». На самом деле он просто тешил себя надеждой, что вкус непременно вернется, точно так, как однажды в детстве, когда он потерял обоняние из-за глистов; потом, после специального лечения, оно вновь вернулось к нему. Сверху послышался гул пролетавшего истребителя. Может, они используют сейчас против русских чудо-оружие? А может, это самолет, управляемый автопилотом. Он не верил в это до тех пор, пока не увидел однажды Me-136, летающее яйцо, первый в мире реактивный самолет, маленькую округлую машину с короткими, словно обрубленными, крыльями, которая вылетела из бомбардировщика с помощью реактивной струи и, падая, уничтожила одну, две, даже три из этих летающих крепостей, потом спланировала на землю, но приземлилась неудачно и взорвалась. Если б только не произошел этот взрыв при приземлении, то у нас было бы поистине чудо-оружие, подумал он тогда. Бремер набрал немного соли на кончик пальца. Он надеялся, что вкус вернется так же неожиданно, как и исчез. Облизнул палец. Ничего. Быть может, подумал он, это плата за то, что я сбежал, что дезертировал, что был трусом, нет, что я — трус. Удивительно, но лишь теперь, после потери вкуса, он стал задумываться над своим побегом.