Испанские репортажи 1931-1939 - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уходите! Здесь опасно сидеть. Они вас видят. Крестьяне молчат, но не двигаются с места. Один выругался:
– Банда рогоносцев! Да будь у меня ружье, я сам пошел бы… [107]
Республиканский снаряд попал в колокольню, там пулеметы фашистов. Деревня рядышком. Слышно, как перекликаются петухи: фашисты их еще не съели. Цепь дружинников, пригибаясь, бежит вперед. Пулеметы.
Утро. Развалины Сьетамо. Десяток пленных, пушки, флаг. Убитых кладут в фургон. Старый дружинник, металлист из Барселоны, угрюмо говорит:
– Фиамбрес…
Потом он обнимает меня: это первая победа.
октябрь 1936
Вечером в Гвадарраме
Гвадаррама была кокетливым курортом: источники, сады, панорама. Гвадаррама погибла первой. Из домов, пробитых снарядами, выглядывают остатки человеческого быта: детская кровать, рама от зеркала, манекен для шитья. Под ногами разбитая утварь. Огромная грусть в этой разрушенной форме жизни, ощущение уродства, одиночества, сиротливости.
Фашисты в пятистах шагах. Мы перебегаем серую дорогу; она под оружейным огнем. Серые сумерки. Несвязная, нескончаемая перестрелка.
В политотделе колонны я встретил молодого рыжего крестьянина. На его рукаве были капральские нашивки старой испанской армии. Вместе с четырьмя товарищами он перебежал к республиканцам. Я поднес огарок к его лицу, оно было белым и мертвым. Тусклые глаза ничего не выражали, кроме усталости.
– Я артиллерист. Наша батарея стояла вон на той горе. Я давно хотел перейти, случая не было. Мы стреляли плохо – на перелет. Потом я подбил трех – «перейдем?» Когда был в госпитале, я нашел флаг: желтую полоску оторвал, красную спрятал. Третьего дня, в среду, я сказал лейтенанту: «Возле мельницы – телка». Он сразу согласился – у нас с харчами было плохо, иногда по четыре дня сидели на одних сухарях. Может быть, и ему захотелось телятины? Я взял трех товарищей, а тут увязался Гонсалес. Он всегда молчал, так что мы не знали, что у него в голове. Я подумал: придется его кокнуть. Прошли мимо постов. Возле мельницы – телка. [108]
Вдруг Гонсалес говорит мне: «Слушай, Пепе, зачем нам пропадать? Там все-таки наши. Что если телку к черту, а самим туда махнуть?» Я его обнял. Достал из кармана красную тряпку… Здесь я попросился к батарее: знаю по какой цели бить.
Дружинники молча его слушали. Потом один вытащил колбасу:
– Ешь, Пепе!
Другой принес мех; вино задумчиво булькало. Дружинники повторяли:
– Пей, Пепе! Тебе нужно встать на ноги. Я спросил капрала:
– Как тебя звать?
Один из дружинников быстро сказал:
– Не надо печатать – у него там семья.
Капрал сердито замотал головой. Он достал огрызок карандаша и крупными буквами написал свое имя:
– В такое время… Иначе нельзя…
Его голос стал звонким. Он нагнулся к свече, и я увидел живые, горячие глаза.
октябрь 1936
«Красные крылья»
В глубине палаток загадочно мерцают огни. Тулуза передает музыку для танцев. Люди припоминают, кто розовое зарево над Парижем, кто черные ночи Барселоны. Под навесом ужинают летчики. Они говорят о сегодняшней бомбежке и о давних каникулах: о море, прогулках, девушках. Одного товарища прозвали «Красным дьяволом». Это храбрый и веселый человек.
Земля еще раскалена. Из рук в руки переходит кувшин с водой. В поле – самолеты: как будто это пасутся невиданные животные. Командир Альфонсо Рейес стоит перед планом Уэски. Его карандаш упрямо долбит казармы и сумасшедший дом: там укрепились фашисты. Два летчика следят за ходом карандаша.
– Есть.
Исчезли огни. Тулуза перестала томить людей воспоминаниями. Лагерь спит. Сейчас он кажется той игрой, о которой мы мечтали в детстве. [109]
Под утро сразу стало холодно. Часовые завернулись в одеяла. Один из них три дня тому назад сражался на стороне мятежников. Он перебежал ночью; была гроза. Теперь он стоит с винтовкой.
– У меня мать в Сарагосе.
На измятой фотографии улыбается старушка в чепце. На обороте каракули – «Красные крылья», так называется воздушный флот Каталонии.
В четыре часа утра горнист проиграл зарю. Летчики побежали к речке мыться. Раздался треск: четыре самолета вырвались из облака пыли к бледно-оранжевому небу. Это старенькие «бреге». Взошло солнце, и поле теперь кажется «кладбищем самолетов». (В Америке называют пустыри, где стоят негодные машины, «кладбищем автомобилей».) Здесь можно увидеть, как летали люди лет двадцать тому назад. А у фашистов «юнкерсы» и «хейнкели»…
Шесть часов утра. Жарко. Взвод выстроился; над лагерем подняли знамя республики. Командир Альфонсо Рейес говорит мне:
– Я коммунист, одиннадцать лет в партии. Я старый кадровый офицер. Я знаю, что такое дисциплина. Но ты видал наши самолеты?..
У него жесткое, костистое лицо и печальная усмешка.
Кругом идет работа: строят ангары, уходит вдаль цементная дорожка; на пустом месте среди безлюдной арагонской сьерры растет аэродром. Возле палаток прикреплены пачки с папиросами: каждый берет сколько хочет:
– У нас все общее…
Кашевар варит рис с красным перцем, и, взобравшись на курятник, орет, что есть мочи, молодой петушок.
Днем я видел над Уэской четыре самолета. Вокруг них белели небольшие облака: это рвались снаряды фашистских зениток. Республиканцы бомбили казармы и сумасшедший дом третий раз за день.
В шесть часов вечера на аэродроме приземлился старый почтовый самолет. Его кое-как приспособили: увеличили клозетное отверстие и руками скидывают бомбы. Мы подбежали, подняли дверцу. Кровь, яркая на солнце. Стенка пробита пулями. Три немецких истребителя атаковали самолет над Уэской. Летчику удалось приземлиться с запасом бомб. Механик был без чувств, его отнесли в палатку. [110]
Потом заиграл горнист, спустили флаг, быстро упала южная ночь, и снова Тулуза заговорила о другом, беспечном мире.
Молодой бельгиец говорит мне:
– Лететь должен был я. Сказали – в пять. Я поехал в Сариньену к дантисту. Выхожу, а шофера нет, он пошел за покупками. Еле достал машину. Приехал в четверть шестого. Вместо меня полетел он. Я не могу об этом думать…
Он думает только об этом. Как помешанный он бродит вокруг палатки, где лежит раненый испанец.
Снова утро.
Механика решили отправить в Барселону. Солнце уже высоко. Зной. Носилки не проходят в дверцу. Раненый корчится от боли. Подошли кинооператоры. Собрав силы, он улыбнулся. Мне сказали потом, что у него отняли ногу. Но на экране он весело разговаривает, улыбается. Никто из зрителей не знает, что ему стоила эта улыбка.
Под Уэской фашисты держались на Монте Арагон. Дружинники медленно окружали высоту; когда они ее окружили, наступило затишье. У фашистов было вдоволь провианта и боеприпасов, а необстрелянные дружинники боялись пулеметного огня. Тогда Рейес приказал бомбить Монте Арагон. Двадцать четыре ветхих самолета повисли над горой. Они улетели в Сариньену за бомбами. Когда они снова показались над высотой, фашисты выкинули белый флаг.
В Барселоне дружинники несли трофеи: желто-красное знамя, взятое на Монте Арагон. Женщины кидали победителям цветы. В тот самый час самолеты «Красных крыльев» над Уэской боролись с вражескими истребителями.
Шесть раз в день эти люди вылетают навстречу смерти. У самолетов старые и слабые моторы. У летчиков храбрые сердца.
октябрь 1936
Мохаммед Бен-Амед
Итальянский самолет сначала скинул на деревню бомбу, потом листовки: «Испания для испанцев. Мы спасайем [111] наш народ от московского варварства». На носилках лежала раненая девочка. Она молчала, закусив губу. Старый крестьянин угрюмо сказал:
– Звери!
Потом привели пленного марокканца. Его звали Мохаммед бен-Амед. У него были непонятные усы – выбритые посредине, а глаза ласковые…
– Нам обещали три песеты в день. Мы бедны. Нам сказали, что мы поедем в Севилью. В Севилье нам сказали: «Стреляй». Я не знаю, с кем они воюют. Я стрелял…
Он не оправдывался, не льстил. Он равнодушно глядел вниз. Он думал, что его убьют. Ему дали миску. Он долго хлебал суп.
Дружинники, проходя мимо, восторженно кричали:
– Мавр! Мавр!
Я вспомнил бои за Гранаду, позор короля Родриго{72}, пышность Альгамбры. В гул орудий вмешался шелест забытых страниц. А мавр молча ел похлебку. Он был вне игры. Победитель Бадахоса и Мериды, «спаситель Испании от московского варварства», он не знал ни о коварстве иезуитов, ни о самолетах «савойя», ни о гневе мадридского народа. Он плохо жил у себя дома, скудно ел, тяжело работал. Когда-то его прадеды учили испанцев архитектуре, медицине, поэзии. Мохаммеда бен-Амеда никто не учил грамоте. Он был осколком высокой культуры, сыном земли ограбленной и злосчастной. Его жизнь оценили – три песеты в день. Ему приказали в Бадахосе расстреливать пленных, и теперь, отодвинув, наконец, миску, он ждал смерти. Ему дали пачку папирос. Один из дружинников сказал:
– Завтра тебя отвезут в Мадрид. Будешь спокойно жить до конца войны. А потом – домой.