Проза и публицистика - Иннокентий Федоров-Омулевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы так боязливо смотр ей делаете? – обратился он ко мне, расхохотавшись ребяческим смехом.– Всякая с виду фурия будет, батенька, в Магометовом раю – гурия, а барышня Аннушка и подавно, ибо девственность держит исправно... Так-то, великодушнейший!
– Вот, когды они этак дурят, я люблю, ничего,– ласкательно отозвалась хозяйка: – а только во хмелю, значит, Иван Петрович жильцов моих беспокоят, я их потому больше и не пущаю в квартеру.
– Форменно ли так, барышня Аннушка?
– Оченно просто!
После обмена этих речей мы с художником остались на минуту впотьмах, ибо единственную свечу, ради необходимых приспособлений к предстоящему пиршеству, хозяйка унесла с собой на кухню. Ожидаемые приспособления явились на стол в виде двух больших ломтей ржаного хлеба, нечищеного ножа, изломанной вилки о двух концах и рюмки с отбитой ножкой, которую (рюмку, конечно, а не ножку) Толстопяткин сейчас же очень метко и окрестил названием "колпачка". Вино и водка были раскупорены вилкой, или, как выразился Иван Петрович, он просто "вогнал пробку в утробу бутылок". Угощение началось с хозяйки, которая очень было жеманилась сперва, но после третьей рюмки водки и изрядного куска ветчины, сделавшись проще и сообщительное, вдруг сентиментально сказала:
– Ивану Петровичу жениться бы вот надоть; сразу бы у них вся эта дурь прошла; живут без пристанища, одежонка – решето, тоже когды и есть нечего,– а вот почему? По ихней самой вине. Копейка у них не держится: чуть заведется, все тогды – приятели. В прошлом годе они натрет с купца за пятьдесят рублей срисовали, так сколько тогды народу этого оборванного ко мне навели – просто страсть! И все косматых, как сами же. Нет, им беспременно жениться надоть! – закончила она убедительно.
– Самому кусать нечего, так еще младенцев плодить? – рассмеялся художник.
– Хорошая жена завсегды мужа в акурате продержит...
– И спасительную влагу вовремя поднесет после кошачьей тоски? – спросил Толстопяткин, залпом осушая две рюмки.
– Оченно просто!
Разговор долго еще вертелся все около этого же предмета. Заметно было, что избранная тема очень интересует "барышню Аннушку"; Иван Петрович, напротив, отделывался лишь короткими фразами вроде предыдущих и даже как будто сердился немного, что отнюдь уж не шло к его добродушной физиономии.
– Да ну тебя и с женитьбой совсем! – забавно разозлился он наконец:– ешь лучше икру и памятуй час смертный. Я уж давно повенчан... с кисточкой.
– А они оченно даже хорошо рисуют,– отнеслась ко мне хозяйка:– только у них все больше бесстыжее выходит.
– Как это "бесстыжее"? – удивился я.
– Теньер, душенька, в своем роде,– пояснил Толстопяткин, снова развеселившись.– Барышня Аннушка! соблаговолите пошевелить ваши седалищные части, оставьте нас на мгновение во тьме и предъявите сему великодушнейшему сеньору мою художественную стряпню, висящую, сколько мне помнится, в картинной галерее единого из ваших жильцов.
– Картинку-то, что ли, со старухой? – привстала хозяйка.
– Во, во, во...
Потребованное явилось немедленно. Это был мастерски набросанный масляными красками эскиз на толстой картонной бумаге в величину квадратного аршина. Он изображал часть занесенного снегом забора у дровяного двора, при слабом лунном освещении в морозную ночь. Подле забора, на снегу, лежало какое-то жалкое подобие человеческой фигуры в образе замерзшей старухи, облеченной в такие же жалкие лохмотья; сквозь дыры их просвечивало тощее синеватое тело. На изможденное лицо старухи падал красновато-желтый луч от фонаря, который держал в руке наклонившийся над ней городовой, с поднятым выше ушей воротником форменной шинели. Налево, несколько отвернувшись от трупа, весь закутанный в теплую шубу дворник флегматично отправлял естественную потребность. Жуткое, щемящее душу впечатление производил этот мастерской эскиз; фигуры были написаны типично, холодный тон неба и воздуха передан безукоризненно.
– Да, благороднейший батенька! – заметил художник, почему-то потупясь: – на жизненной стезе попадаются иногда вот этакие "бесстыжие" закорюки...
– Уж истинно, что бесстыжие,– обидчиво вмешалась хозяйка: – а Иван Петрович еще мне ее подарили! Я к жильцу в комнату повесила, так те даже покраснели.
– И с таким талантом вы не можете устроиться?! – попенял я Толстопяткину.
Он быстро поднял голову, посмотрел на меня в упор и промолчал.
– Ведь вон и пальтишко-то у Ивана Петровича из моей же теплой кофты перелажено, а все они об себе оченно много уж думают... и не дает им бог счастья за это,– визгливо тараторила "барышня Аннушка", усердно запихивая в рот ломтики колбасы.
Художник только выпил водки и опять промолчал.
– Где же теперь живешь-то? – допрашивала хозяйка.
– У тебя на носу! – проговорил он наконец с детской досадой и плюнул.
– Они вот завсегды так, коли с ними станешь об чем всурьез разговаривать, – пожаловалась мне раздражительно наша собеседница.
Вместо ответа я спросил, не найдется ли у нее чистого стакана для портвейну.
– Великодушнейший! – с торопливым шепотом обратился ко мне художник, как только она вышла:– накатите вы ее, бестию, вином хорошенько... в полной комплекции: веселее дело пойдет у нас...
Но оказалось, что, несмотря на всяческие с моей стороны употчевания хозяйки, нашему пиру не суждено было пойти веселее. По мере того, как убывал портвейн, ее хищнические серые глаза все быстрее и подозрительнее перестанавливались с меня на художника и наоборот; мое присутствие видимо беспокоило ее. Сам Толстопяткин с каждой новой рюмкой водки утрачивал значительную долю своего добродушия и юмора; та гнетущая скорбь, которую я еще в трактире подметил на его лице, начинала принимать теперь резкий и несимпатичный оттенок не то бессильной ненависти, не то отчаяния. Заметно было, что между этими двумя лицами, столь непохожими друг на друга, существует какая-то роковая связь, долженствующая рано или поздно разрешиться неизбежной катастрофой.
– Вы, великодушнейший батенька, не обращайте внимания на то, что по мне якобы прыгает в этот момент черная кошка!..– разразился вдруг истерическим рыданием Иван Петрович, подметивший, несмотря на хмель, что я пристально и скорбно слежу за ним: – эту черную кошку можно и раздавить в полной комплекции... Форменно!
И он с такой силой ударил кулаком по столу, что бутылки и закуски так и подпрыгнули на нем.
– Вот они завсегды так: честью им не сидится в путной кватере,– визгливо протестовала хозяйка, обращаясь ко мне, и ехидно прикрикнула на Толстопяткина: – Уходи не то вон сичас, а то я и за полицией пошлю! Тоже в чужой кватере распоряжаться тебе не дадут, а сиди лучше смирно, когды стужи боишься. Оченно просто!
Речь эта подействовала на расстроенные нервы художника вернее доброго приема морфия: он в одну секунду как-то опять съежился весь и точно почувствовал внезапную наклонность ко сну; по крайней мере, веки его замигали, как у человека, который начинает дремать. Я посоветовал ему уснуть и стал прощаться с ним.
– Постойте на минуточку, жемчужина вы моя! – оживился вдруг Иван Петрович, отчаянно тряхнув своими длинными рыжими волосами.– Душенька! вы ведь меня полюбили, так ли? Так примите же от меня, в слабое воздаяние за сей достопамятный в моей жизни день, скудное приношение Ивана Толстопяткина, сиречь плод моих "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет"...
Художник снова было зарыдал и вдруг обратился к хозяйке:
– Барышня Аннушка! непрошеная царица души моей! Не серчай ты на меня, злосчастного российского Теньера, и вручи сему добрейшему, милейшему, великодушнейшему батеньке мою записную тетрадку...
– Это зелененькую-то? – перебила она его.
– Во, во, во, vous avez raison...– ответил он сквозь слезы.
Через минуту "скудное приношение" художника было вручено мне. Я сообщил свой адрес Толстопяткину, пригласив его навестить меня поскорее, и уехал с болезненно ноющим, точно прищемленным сердцем...
В мировой камере
Заметки для будущих жен и матерей
ОЧЕРК ПЕРВЫЙВ предлагаемых очерках я буду иметь в виду преимущественно вас, моя невзыскательная читательница. Впрочем, назвав вас "невзыскательной", я не хотел сказать вам этим или вообще чего-либо обидного для вас, ибо, скажу вперед, я всегда проникнут был глубоким уважением к вам, хотя и не могу похвалиться особенною мягкостью языка в беседах как с прекрасным, так и непрекрасным полом. Под словом "невзыскательная" я разумел только, что вы не будете так строги к моим очеркам, как читатель, который непременно потребовал бы от меня сухого и до скуки обстоятельного изложения предмета,– к чему я не расположен от самого рождения,– и наверно стал бы придираться на каждом шагу к тем многочисленным уклонениям от сущности дела, какие я вперед предвижу в настоящей статье, ибо чувствую к ним некоторый род страсти. Вы же, читательница, я уверен, потребуете от меня только ясности и полноты рассказа, да серьезного, глубокого сочувствия к близко вас касающемуся предмету, на что, думаю, не найдется во мне недостатка. Вообще, я бы желал, чтоб между нами сразу установились бесцеремонные, дружеские отношения, чуждые всякой напыщенной формалистики, и я буду очень счастлив, если сумею часа на два привлечь ваше внимание к предмету, от которого, если бы обращали на него больше внимания, зависит многое в жизни женщины, начинающей теперь мало-помалу сознавать свои человеческие права и искать, хотя пока еще ощупью и как бы впотьмах, исхода из той незавидной роли разряженной куклы, какую пришлось ей играть в продолжение нескольких столетий, за весьма немногими исключениями. Чтоб раз навсегда покончить с этим необходимым, по-моему, предисловием, скажу вам вкратце, что задачей моей настоящей статьи будет проследить и выяснить, по возможности подробно, те практические стороны женского вопроса, которые до настоящего времени более или менее ускользали от прямого наблюдения и только теперь, благодаря нашей судебной реформе, выглянули на свет божий в своем натуральном, неприкрашенном виде. Благоприятный случай дал мне возможность в течение более полутора лет, т. е. почти с первых дней введения в действие этой реформы, присутствовать изо дня в день в одной из петербургских мировых камер при всевозможных разбиравшихся в ней процессах, не исключая и тех семейных комедий и драм, при которых двери суда закрывались для публики. С первых же дней мое внимание и наблюдения невольно обратились к тем из этих процессов, в которых проскальзывали, сперва неясно, а потом все более и более осязательно, насущные стороны животрепещущего женского вопроса, и настоящая статья является как посильный вывод из этих чрезвычайно заинтересовавших меня наблюдений. Выяснение таких сторон женского вопроса будет сделано мною, разумеется, по мере того, как они обнаруживались исключительно в нашей камере, не захватывая области явлений, миновавших практику этой камеры. Вполне уверенный в вашей снисходительности, читательница, тем не менее я не без некоторой робости приступаю к ознакомлению вас с интереснейшими из них, зная, что мне придется иногда рассказывать вещи, несколько щекотливые для непривычного женского уха; но... приглашаю вас, читательница, забыть хоть на время ваши невольные предубеждения и помнить, что мы беседуем откровенно, как друзья, и с полным уважением друг к другу, чем, надеюсь, вы меня и почтите...