Первый рассказ - Геннадий Федорович Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, струсил? — кричит. — Струсил? Мамочка, ой…
И закачалась в хохоте. Раскраснелась. Губы пухлые, податливые, в ушах серьги дрожат. А как стояла потом, опустившись локтями на борт парохода, как в упор обдавала смешливым взглядом и как навязчиво, в самые глаза Горшенина смотрела темная глубина меж грудей… — красавица!
Ничего не сказал. Слишком близко она стояла, слишком редкостной, дорогой с первого раза объявилась Горшенину женщина. Отшагнул.
А к ней вышел парень, рослый, в зюйдвестке, — моряк какой-то. И она пошла по палубе с моряком, повиснув рукой на его плече и напевая грустно и озорно:
Где ж ты, милый, оха-ха,
Росла, цвела черемуха,
Калина красная, как кровь, —
Моя несчастная любовь.
Не забудет Горшенин песню. Он пробовал петь ее Таюшке, но та сказала: «Была у волка песня…» И Горшенин замолк. Но про черемуху да про калину красную помнил всегда. И помнил еще, как с пристани в воду упал какой-то пьяный или так, неосторожный, и моряк в зюйдвестке прыгнул за ним с парохода.
Ушел белый «Ямал», увез красавицу и отважного моряка. Но осталась на берегу с Горшениным женщина. Берег Горшенин женщину, мечтал взять за руку, усадить в ходкую белую лодочку, увезти на пустынный остров. И кого-нибудь от смерти там спасти. Мечтать да красить — это он любил.
Что же вышло из мечты?
Эта — шалава. Тот — бабник, подлец. Сначала не верилось, что остался на вымечтанном острове один, хотя уже упрекал начальника: «Остров я, отрезанный». Начальник соглашался, и странно — в этом было нечто от души. Бодрел Горшенин. Но все чаще и чаще раздражало, что поганенько, противно был смазлив усатый цуцик. И однажды, увидев, как начальник со вкусом, шевеля губой, раздавил клопа и понюхал окровавленный палец, Горшенин сразу возненавидел его. Отвернулся.
Жить сначала — хватит ли сил? Может, вредничает Горшенин?
Он рассуждал: «Что такое — клоп? И как это можно через глупого клопа невзлюбить живого человека?»
Но глянув в сытое лицо жены, почужелое, немилое, кипел душой и змеем шипел:
— Не стерплю! Ш-шалава.
…— Греби! — Горшенин повел веслом. Ангальский мыс уходил в потемки. Вышли в русло — началась зыбь, душегубка замотала носом.
Горшенин тряхнул отяжелевшей головой, освобождаясь от мыслей.
— Придешь, стало, к Катерине? — спросил он опять, озирая черную заволочь в небе: «Хлебнем, пожалуй!» — А ты приди. Тебе к Катерине бы сердцем прирасти.
— Не учи, старик. Борода, как веник, а туда же — про сердце.
— Да я не учу. Греби, чего прокис! Бабник какой… Курит Раиса, нахлебаешься!
— Раз — и водолаз…
— Сопляк! Стиляга! Греби, дождь идет!
Душегубка испуганно рванулась вперед, заиграла на волнах, и Алешка раз-другой промахнулся — ударил веслами по воздуху.
Навстречу двигалась темная стена, уходя верхом в небо, а внизу — упираясь в белую рвань, — будто гонит по реке простыни, наволочки, кружева. Нашла — упала. Дождь и снег. Вот разбежались волны, вычернив провал, душегубка ухнула в это скользкое темное ртище, крутнулась там и понеслась назад, к Ангальскому. Горшенин резал волны на крутой искос — и то гребец, то кормчий подлетали над рекой поочередно, с вывертом.
Навстречу шла береговая отмель. На ней ходило стадо бурунов с бело-желтыми косматыми головами. Не приведи судьба оказаться в этих бурунах — на отмели глубины метра два, а то больше.
Алешка обрадовался сдуру:
— Смотри, старик, мелко!
— Я те дам старика… хо-хо-хо, — опасно хохотнул Горшенин. — Утонуть боишься?
— Мелко, старик! Не утонем!
— Я те дам старика… Гад! А-а-а… Хватит с меня и начальника!
Горшенин ковырнул веслом из-под кормы.
— На тебе мель!
Душегубка накренилась — и понеслась боком на отмель. Вскипая белыми волосами, за нею кинулся трещащий бурун. Хрясть! — настиг и взорвался. В клочьях расхлестнувшейся волны исчезло все: Алешка, лодка, Обь…
Горшенин забормотал:
— Как это я… я что? Я что это!..
Алешку вышибло в воду, и теперь он кричал где-то за бортом. Горшенин пополз по лодке.
— Иду я! Иду! О-о-о, прости гада…
Он поднялся — хотел подать руку, — но ударило волной, ноги заскользили, и, промахнувшись рукой мимо борта, он упал на острый штырь уключины. Сначала резануло по глазам, но тут же боль утихла, отхлынула и, опускаясь в мягкую темноту, он обхватил себя руками и подогнул ноги…
Бродила синяя сумеречь. Небо снижалось. Было глухо, немотно — без эха, без теней.
В тальниковом закуте, нацелив кверху бороду и выпуклую грудь, лежал Горшенин. Алешка ухаживал за ним, навяливал курева, воды.
— Оживешь, старик… Люблю бравых ребят! Я было, струсил, похлебал маленько, а потом стало мелко… Оживешь!
— Оживу, — хрипел Горшенин.
Проходил прорабский катер, высадил на Ангальском своего человека. Человек сидел в избе, с Таюшкой, выходил иногда, предлагал доктора. Не добившись толку, шел в избу.
Ближе к вечеру Горшенин зашевелился. Позвал жену:
— Таюшка! Иди. Пришла? Я что скажу: замрешь ты у меня, плохой я стал… И — отпускаю. Ты пойдешь к нему? Ты — пойди. Пойдешь?
— Ну… пойду.
Горшенин подумал. Вздохнул.
— Иди. Это — не ты. Ошибся я. Иди… Пошла?
— Я пошла. Прости.
— Пропади ты! — Горшенин, дернувшись бородой, сплюнул лежа и начал медленно подниматься.
…Ангальские бакены вспыхнули вовремя. По Оби шли суда. Горшенин смотрел на них, кривясь лицом — в слезах, в улыбке ли, — не поймешь из-за усов и бороды. Грустная тень пала на лицо его, сомкнулись брови, как у людей, решившихся ждать.
Чего он ждал?
Человеку, забредшему на Ангальский, он рассказывал, как спасал от смерти людей. А если являлся Алешка, что случалось странно часто, и горланил: «Здорово! Дубинадзе… Люблю бравых ребят!» — Горшенин отодвигал в сторону кисть, совал пальцы под цыганский ремень и в десятый раз рассказывал о том, что есть на свете белый пароход, который где-то ходит, но непременно вернется.
ЗОЯ ПРОКОПЬЕВА
Родилась на Тоболе в селе Белозерка Курганской области. Пятнадцать лет работает на Челябинском металлургическом заводе художником-оформителем. Печататься начала в областных газетах в 1962 г.
ГОСТЬЯ
Он открыл дверь и далеко выставил фанерный ящичек с ручкой, выкинул садок для ловли мальков, удочки, старую телогрейку и, резко подтянувшись на руках, сел на высокий порог землянки. После недолгого тревожного сна на нарах он глубоко вдохнул прохладный воздух и, ослабев, пришатнулся плечом к колодине…
Цвели липы. Он не был сентиментальным, но когда зимой ему снился запах цветущих лип, подступала тоска. Вспоминал озеро, ласковое в солнечные дни, прозрачное,