Дневник дерзаний и тревог - Пётр Киле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, происходило то же, что и в моих прогулках в Ленинграде. Ведь стоило свернуть с обычного маршрута, с фоном хотя и из старинных зданий, но с привычной суетой и сутолокой современной жизни, на одну из улочек Петроградской стороны или Линий Васильевского острова, где ты, может быть, никогда не бывал, или очень давно, как в давнем детстве, создавалось впечатление, словно ты забрел ненароком в прошлый век, пусть машины, редкие и как-то осторожно, проносятся мимо тебя, здесь и те же ленинградцы имеют иной вид, будто ты в другом городе...
А что говорить о посещении Эрмитажа или Русского Музея, где вереницей выступают перед тобой пейзажи, жанровые картины, портреты людей разных стран и эпох, и ты где-то уже далеко, да среди приезжих со всего света, в удивительных странствиях во времени и пространстве...
Кто-то из современников Оноре де Бальзака сказал про него не то зло, не то в шутку, что тот, стоя и у Венеры Милосской, не преминет заглядеться на промелькнувшую мимо парижанку. По-моему, был прав великий романист. Живая жизнь не должна остаться незамеченной даже у святыни, идеала красоты и совершенства. Подлинный художник тот, кто постоянно впитывает и искусство всех времен и народов, и жизнь современную в "ее мимолетных мелочах". Классика служит мерой и масштабом не только для оценки современных произведений, как говорил Гете, но и методом познания жизни в ее бесконечных проявлениях.
В Москве моя восприимчивость обострялась до предела. Эта постоянная новизна жизни, эта красота в людях - как мне запечатлеть все так, чтобы и другие увидели все это, увидели самих себя, как на сцене, узнали бы и свои достоинства, и свои несовершенства. Я думаю, никогда человек не бывает так хорош, добр, светел, красив, словом, прекрасен, как в минуты невольного осознания и своей силы, и своих слабостей, ведь и то, и другое ему даны прежде всего для его же бесконечного развития.
Именно такой момент невольного торжества и полуосознанных раздумий стремились уловить и запечатлеть живописцы, в чем убеждаешься, проходя по залам сокровищниц искусства. Поэтому уже вовсе неудивительно, что и всякая поездка в тот же Павловск - зимой ли, весной ли или осенью - оставляла в душе чудные картины всех времен года и сценки то в духе малых голландцев, то в духе Ватто. И на этом празднике жизни мы, конечно, не могли не чувствовать, что уже не так молоды, как нет-нет, по первому впечатлению, нас принимают, одеты не лучше других, но, знаете, мы никому не завидовали, мы уже свыклись с тем, что путь мой будет нелегким, а надо идти, идти вечно...
Зато, пожалуй, никто, как мы, не замечал всего тишайшего сияния осени, спокойного величия могучих сосен, далеких перспектив аллей, чистоту и свежесть облаков и неба, чудесную беззаботность детей и горделивую приверженность молодежи веяниям моды... Мы видели многих и целое - Павловский парк, небо, а за краем леса начиналось то бесконечное и родное, что я называю "где-то в России", то есть сама Россия во времени и пространстве.
К счастью, именно в годы неудач и нездоровья, о которых я вспоминаю с недоумением и с тревогой, как о пребывании в ссылке или тюрьме, я жил вдохновенным чтением и изучением классической литературы всех времен и народов. Не один раз я замечал, что те или иные произведения я открывал для себя в полной мере лишь тогда, когда в душе, в моих представлениях об искусстве и жизни происходил некий сдвиг и где-то в то время - по счастливой случайности - дома ли, в библиотеке ли, или в книжном магазине попадала в руки та книга, которая составит эпоху в моей жизни.
В библиотеке Дома писателя, откуда я приносил множество томов и мог держать у себя сколько угодно, мне в руки попалась небольшая книжка дореволюционного издания - "Ад" Данте, из интереса к старой книге принес домой... Ведь я не один раз брал в руки "Божественную комедию" в переводе Лозинского, чтение не шло, также было и с Гомером, и с "Фаустом" Гете... Я взял книжку с собой на прогулку, забрел в Летний сад, открыл, вижу, перевод заведомо слабый, не размером поэта, тем не менее вдруг зачитался! Других частей "Божественной комедии" переводчик, фамилии его не помню, видимо, не одолел, но спасибо ему, он открыл мне Данте! Теперь я обратился к переводу Лозинского и много дней, может быть, лет провел с Данте, читая все, что им написано, читая все, что о нем написано.
С "Фаустом" Гете вот что было. У двоюродного брата я увидел два тома дореволюционного издания, с небрежно разрезанными страницами (от тети его жены, явно предназначенных для меня). Я взялся переплести, как упоминал, и вдруг зачитался - и трагедией, точнее мировой драмой по жанру, и комментариями, а затем собранием сочинений Гете...
И вот настал день, когда по счастливой случайности я приобрел в "Старой книге" Гомера (том из "Библиотеки всемирной литературы") и, очевидно, на радостях впервые зачитался им.
Величавая форма повествования (гекзаметр и длинные периоды) и под стать ей мудрость поэта во всем очаровали меня, изумили. Поэтически его нравственный мир - это идеал, это наше далекое будущее, твердил я. Разумный взгляд устанавливался у меня под влиянием совершенного мира поэта и на "жгучие тайны". Любовь Гомер понимает разумно и вместе с тем как нечто чисто природное, то есть необходимое. Теперь мне казалось, что идеал любви, ее норма, сама сущность ее находят свое высшее выражение не в горячечной страстности юношей и девушек (то "кровь кипит", по выражению Лермонтова), а в мирной, жизненно необходимой связи супругов в их зрелые годы при полном развитии их личности, любовь как природа сама тайно и необходимо присутствует в их жизни.
У Гомера поразительнее всего - речи героев и богов, на них все и держится. Каждая речь - это именно речь, нечто целостное, необыкновенная полнота выражения и взгляда, глубочайшее проникновение в жизнь... Из Гомера вышел Шекспир, это сейчас видно, особенно в речах Приама и Гекубы.
"Илиада" держится и на отчетливом, драматургически лаконичном сюжете: не война за Елену сюжет, это весь материал эпоса, или внешний событийный ряд; гнев Ахиллеса - этот эпизод в истории Троянской войны - и развертывается в сюжет, в котором на ином уровне все повторяется: теперь уже не Менелай пылает гневом на Париса за Елену (ситуация весьма двусмысленная, как раз для оперетты, и Гомер ее не упоминает даже), а Ахиллес на царя Агамненона за Брисеиду; без участия Ахиллеса в битвах война становится гибельной для греков и возвеличивается Гектор, пока он не убил Патрокла, друга Ахиллеса, и теперь снова вспыхивает гневом Ахиллес и Гектор неминуемо становится его жертвой; старец Приам у Ахиллеса - это вершина и конец "Илиады".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});