Альбуций - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альбуций собрал также коллекцию старинных глиняных чаш с рельефными изображениями на мифологические сюжеты. Он заботливо берег эти древние, грубо вылепленные изделия, старательно заворачивал их во влажную серую ветошь.
Как бы меланхоличен ни был Альбуций Сил (а возможно, как раз благодаря этому), он настолько любил жизнь, что однажды сказал Аннею Сенеке: «Смерть, когда она придет, избавит меня от чувств и желаний, но никоим образом — от сожаления». Когда же его спросили, что он разумеет под этим словом, он объявил, что более всего на свете любит, наверное, запахи. Пять чувств он располагал в следующем порядке: ощущать носом, видеть глазами, касаться всем телом, смаковать вкус языком, распознавать звуки ушами. Он утверждал, что сон — это шестое чувство; впрочем, именно по этому поводу древние и цитировали Альбуция Сила, обсуждая тему пятого времени года.
В природе он любил рассвет, предпочитая его закату. Ему случалось и вовсе пропускать сумерки, работая у себя в целле. Столовой у него не было. Ни разу в жизни он не пропустил рассвет, чьи длинные тени безмерно восхищали его. Будучи подвержен бессоннице, он охотно бродил ночью, в одиночестве, по парку близ Капенских ворот. Не могу вспомнить, какой из романов Альбуция начинался словами: «Omnia canentia sub sideribus muta erant. Erat nox...» (Все, что поет, смолкло под звездами. Стояла ночь...)
Однако и на заре, и днем, и в сумерках он неизменно выходил в сад, в тот уголок сада, где благоухание было гуще всего. Здесь смешивались запахи влажной земли и цератонии, а также белой мяты.
Он ни разу не распорядился перекрасить жилые комнаты, примыкавшие к атрию. Это были грязные узкие помещения с темными стенами, где вечно царил полумрак. В них пахло затхлым бельем и бараньим салом. Эти сообщавшиеся меж собою комнаты выглядели уныло и наводили тоску. Обстановка, большей частью привезенная когда-то из Египта — старая, позеленевшая рухлядь, — придавала жилью вид гробницы.
Цестий пересказывает слова Горация Флакка:
— Альбуций, тебе следовало бы обновить свои комнаты. Там стоит такой мрак, что я расшиб колени об какую-то египетскую древность.
Он любил сырые устрицы, дроздов со спаржей, вареных моллюсков-«петушков», славок, вареных уток-мандаринок.
В конце жизни он носил плащ, хотя Август и запретил их своим указом. Плащ (pallium) был «джинсами» древних римлян. Его изобрели греки. Он представлял собою длинную полосу материи, которую набрасывали на плечи и обматывали вокруг бедер. Чтобы он не распахивался, достаточно было застегнуть его пряжкой-фибулой. Моду на эти плащи ввели шестьюдесятью годами ранее философы. Вицерий также постоянно облачался в плащ. Но когда Полия вздумала нарядиться таким же манером (ей было в ту пору пятьдесят лет), Альбуций решительно запретил ей это, пригрозив проклясть. Он избегал свою дочь, ибо она была пьяницей. В старости он уже не принимал у себя женщин. Никогда не говорил о Спурии Невии. Зато часто повторял:
— Solus, orbus, senex, odi meos (Одинокий, бездетный, старый, я ненавижу свою родню).
На латыни фраза эта звучит с мрачной силой, и впрямь близкой к проклятию. В ней кроется жестокая мощь, напоминающая одно высказывание Цезаря.
Вот оно: «Patrem habeo» (У меня есть отец); при этом он указывал на шесть свитков с сочинениями Гомера-слепца.
О Гомере он говорил так: «У Гомера я люблю отрывок, где описан ребенок, который строит на морском берегу крепость из песка, а после разрушает ее несколькими взмахами руки». И еще говорил: «У Гомера я люблю отрывок, где Ахилл, сидя в шатре, натягивает струны своей кифары и поет из Гомера. Патрокл, сидящий напротив, молча внимает ему, отбивая такт на медном древке своего копья».
Он говорил Азинию Поллиону, что ему нравятся стихи Лукреция, и тот записал это высказывание. Ибо мало кто из древних ценил Лукреция. Однако он не считал, что любовная страсть слепа, как человек с завязанными глазами, и что она так мрачна и так смешна, как утверждал друг Меммия; скорее, это просто некая зависимость, притом идущая из детства. Мужчины и женщины вновь становятся младенцами. Они играют все теми же мелкими атрибутами, что теребили в детстве. Их обуревают все те же бурные и невыразимые словами чувства, что они испытывали тогда к материнской груди, которую женщина подносила — или не подносила — к их губам. Они пускаются на те же капризы, мучатся теми же страхами. Альбуций Сил уверял, однако, что мужчины, да и женщины, в течение жизни не способны вернуться к детской невинности.
Его упрекали в склонности к гомосексуализму. Но он возражал: «Ecquid mihi licet seniles annos meliore vita reficere?» (Разве не дозволено мне согреть свою старость около другой, более приятной жизни?) Я полагаю, высшее благо не в плотских утехах, не в опьянении вином, не в майских скачках в цирке, но в спокойном чтении на скамье, в прогулках по саду, в тихих домашних радостях. Я доставляю всевозможные утехи всем членам моего тела. Ибо оно — единственное пространство, коим я всецело владею. Я давно уже решил, что стану уделять наслаждениям лишь один-два часа в день, в то время, когда солнце теряет силу».
Рассказывают, что его плотские утехи были весьма скромны. Они ограничивались женским молоком да неумеренным пользованием руками мальчиков.
В Риме распутство считалось социальной функцией богачей, долгом признательности по отношению к богине и жизни, которая дарована людям. За десять лет до рождения Гая Альбуция Сулла отказался от власти. Похоже, это уникальный случай в истории человечества. «Я расстаюсь с абсолютной властью, — провозгласил Сулла, — дабы вернуться к изысканным беседам, к разврату, к чтению». Тогда это объяснение никого не шокировало. Хотя могло бы и шокировать: каково это — поставить чтение на одну ступень с развратом! Прервать диктатуру ради удовольствия играть в кости, или ласкать женщину, или неумеренно пьянствовать, — мало кто из современных правителей решился бы последовать примеру Суллы. Он удалился в Путеолы, где и умер в излишествах разврата.
Я продолжу экскурс о Сулле: в молодости он был настолько беден, что ютился на третьем этаже доходного дома в римском предместье. Преуспел он благодаря проституткам и их деньгам. Страстно любил три вещи: чтение, плотские наслаждения и славу. Женщинам нравилась та неуемная энергия, которую он вкладывал во все свои дела, его тяга к азартным играм и красноречие. Вера в фортуну соблазняет каждого, кто уязвлен собственной малостью, кто безутешен от недостатка любви и почитания окружающих. Сулла пишет в своих мемуарах, что все поступки, совершенные им внезапно, по наитию, приносили богатые плоды, несравнимые с теми, что происходят от действий тщательно обдуманных, подготовленных до последней мелочи. Самые отважные, самые проницательные из людей, уверовав в благосклонность слепого случая, погибали от собственной доверчивости, возомнив, что удача на их стороне, что их жизнь неотделима от успеха. Человек считает себя баловнем капризной судьбы, полагает себя ее счастливым избранником среди всех прочих, в хаосе вещей и времен. Ему кажется, будто он — тот единственный, кого случай чудесным образом убережет от случайностей. Менее наивные очень скоро расстаются с иллюзиями, свойственными игроку в кости после выигрыша: он тотчас воображает, будто кость благосклонна именно к его руке.
Но Альбуций не Сулла. Альбуций Сил признавался Сенеке: «Я никогда не питал надежды».
Итак, я пересказываю романы о распутстве.
БЕССТЫДНАЯ ЖРИЦА
INCESTA DE SAXO1
Некая весталка отдается мужчине. По каким-то признакам окружающие догадываются об их любовной связи. Тотчас же ее ведут к Скале, чтобы сбросить оттуда. Молодая жрица поручает себя Весте.
Ее сбрасывают вниз. Она падает в пропасть, но остается в живых. Тогда решено вторично подвергнуть ее тарпейской казни, отнеся к скале на руках, ибо сама она идти не может. Весталка взывает к судьям.
— Она преступила обет непорочности. Закон повелевает сбрасывать таких женщин со скалы.
— Но это и было сделано. Однако богиня ясно выказала ей свое милосердие.
— Богиня не может покровительствовать женщине, которая осквернила ее.
— Меня подвели к обрыву над бездонной пропастью. Ее глубина ужасала взгляд. У ног моих скала отвесно уходила вниз, каменные стены щетинились бесчисленными острыми выступами, грозившими разорвать тело стонущей жертвы и отшвырнуть на дно окровавленный труп. Но я жива. Боги не пожелали, чтобы я рассталась с жизнью.
— Lata est sententia. Pronuntiatum est. Damnata es: interrogo te hoc loco, mulier. Responde mihi: sunt Dii? (Мы проголосовали. Мы вынесли приговор. Ты была осуждена, и вот я спрашиваю тебя, женщина, так ли это? Ответь мне: существуют ли боги?)
— Я жива. Их жрица жива. Так существуют ли боги?
— Ты осквернила свои глаза созерцанием мужчины. Ты недостойна приблизиться к священному огню.