История рода Олексиных (сборник) - Васильев Борис Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извините, я перевожу не буквально, — виновато сказал Баграмбеков. — Ваши слова слишком резки.
— Этот лгун и клятвопреступник не нуждается в переводе, — резко сказал комендант. — Предупреждаю, мы разговариваем последний раз. Не трудитесь вторично посылать парламентеров: я их высеку, а вас — с особым старанием.
— Я не смею этого слышать! — испуганно прошептал переводчик. — Это — сын великого Шамиля.
— Ошибаетесь, — презрительно улыбнулся Штоквич. — Как говорится, Федот, да не тот: и у льва порой рождается шакал.
Гази-Магома разразился горячей, путаной, полной ненависти тирадой, которую Баграмбеков переводить не стал. Выкричавшись, Шамиль взял себя в руки и сказал по-русски, напряженно, но почти спокойно:
— Два дня на размышление. Послезавтра я снова пришлю парламентера.
— В отличие от вас я не изменяю своему слову, Шамиль.
Шамиль, не поклонившись, пошел к лестнице. У парапета задержался, пропустив вперед молчаливого князя Дауднова, резко повернулся и с перекошенным лицом крикнул Штоквичу:
— Послезавтра я повторю условия сдачи. Но тебя, гяур, собака, они не будут касаться! Ты будешь умолять меня о смерти, визжать, как свинья, и ползать по собственному калу!
Штоквич молча поклонился.
— Вы сошли с ума! — закричал Пацевич в полном отчаянии. — Вы погубили нас всех, всех, слышите?
— Юнкер, отведите полковника в его комнату, — устало распорядился Штоквич. Подождал, пока Проскура, вежливо поддерживая полковника, не исчез в проеме лестницы, пристально глянул на Гедулянова. — Вы тоже считаете, что я вел себя неправильно, капитан?
— Скорее ошибочно, — вздохнул Гедулянов. — Зачем вы сказали, что у нас достаточно воды?
6Утро третьего дня началось с перестрелки. Огонь противника не причинял осажденным особых хлопот, казаки со стен и крыш отвечали редкими выстрелами, все казалось спокойным, и офицеры собрались во втором дворе у госпитального маркитанта за завтраком.
— Чего пуляют? — удивлялся Гвоздин. — Патронов, что ли, много?
— Развлекаются, — сказал Кванин. — Скучно им стало, резать больше некого.
Гедулянов молчал, погруженный в свои думы — о погибшем командире, лежащем в глухом подвале на двухсаженной глубине; о Сидоровне, оставшейся в далекой Крымской с двумя дочерьми и почти без средств, и главным образом — о Тае. Теперь он стал думать о ней постоянно и совершенно по-иному, теперь она перестала быть просто с детства знакомой девочкой: после смерти Ковалевского капитан ясно ощутил свою особую ответственность за нее. Теперь он обязан был заменить ей отца, стать главной ее опорой, теперь он, он один отвечал за ее жизнь и судьбу, и эта ответственность не только не обременяла его, а ощущалась радостно и немного тревожно. Он не пытался понять, откуда вдруг возникло это ощущение, — он просто принял его как должное.
— Плохо стреляют, — зло сказал Чекаидзе. — Наши, говорю, плохо стреляют.
— Да? — озадаченно спросил Штоквич: он все время настороженно прислушивался не к стрельбе, а к чему-то, что должна была, как казалось ему, прикрывать эта бестолковая, неприцельная стрельба. — Вы правы, поручик. Господа казачьи командиры, прошу отрядить от каждой сотни по десять лучших стрелков в мой личный резерв. Командовать этим резервом назначаю юнкера Проскуру.
Проскура вскочил. Худое, костлявое лицо его зарозовело от радости и смущения. Но сказать он так ничего и не успел, потому что с балкона минарета раздался крик наблюдавшего за окрестностями унтер-офицера:
— Пыль на дороге, ваши благородия. Густая пыль, идет ктой-то! Наши, поди, наши на выручку идут!
— Наши идут! Наши-и!..
Никто не понял, кто первым крикнул эти слова: они вырвались из истомленных неизвестностью и ожиданием солдатских душ стихийно. Это был единый восторженный, безудержный порыв: кричали, бестолково метались по двору, обнимались, били в барабаны, трубили в рожки. Многие бросились на стены, потому что осаждающие вдруг прекратили стрельбу, что окончательно убедило гарнизон в подходе русских войск. Остававшийся внизу, в первом дворе Гедулянов напрасно призывал к порядку: его никто не слушал.
Штоквич поднялся на стены одним из первых: действительно, по дороге, ведущей к Баязету, двигался огромный клуб пыли, в котором ничего нельзя было разглядеть. В первое мгновенье он тоже ощутил острую радость, но тут же, прикинув, понял, что пыль эта двигалась по Диадинской дороге.
— Назад! — закричал он. — Господа офицеры, к частям! Занять оборону!
Но его и не слушали, и не слышали. Общее безумство продолжалось, и какие-то добровольцы уже копошились у крепостных ворот, разбирая баррикаду. Поняв, что приказами сейчас ничего не добьешься, Штоквич, прыгая через ступени, сбежал во двор, расталкивая солдат, пробился к воротам.
— Назад! — надсадно кричал он. — Все назад! Назад!
Выхватив револьвер, комендант дважды выстрелил в воздух. Это подействовало: стоявшие подле отступили, но весь гарнизон по-прежнему орал, суматошно бегал, дудел в рожки и бил в барабаны.
— Застрелю, — Штоквич сорвал голос и говорил хрипло. — Не сметь без приказа разбирать завал. Не сметь.
Слышали его только те, кто стоял вблизи: он уже не мог говорить громко. И солдаты настороженно молчали, чувствуя за спиной поддержку торжествующей толпы, переставшей от счастья и радости ощущать себя воинами. Но тут сквозь растущее неистовство донесся тяжелый скрип, и все оглянулись: из второго двора, натужно хрипя, артиллеристы на себе выкатывали пушку. Томашевский распорядился установить ее стволом к воротам, проверил прицел и, одернув китель, строевым шагом направился к Штоквичу.
— Господин капитан, орудие заряжено картечью и готово к открытию огня, — громко доложил он.
— Благодарю, поручик, — Штоквич облегченно вздохнул. — Это турки. Фаик-паша по Диадинской дороге.
— Я понял, господин капитан.
— Где Гедулянов?
— Приводит в чувство ставропольцев.
— Передайте ему…
Рев заглушил слова Штоквича, и первый турецкий снаряд ударился о внутреннюю стену двора. Грохот перекрыл крики, треск барабанов и гудение ротных рожков. И весь двор замер, только кричали раненые.
— Гарнизон, к бою! — собрав все силы, в полный голос прокричал Штоквич.
Он хотел добавить что-то еще, но из горла рвался бессвязный сип, и комендант только напрасно разевал рот. Второй снаряд разорвался, опять ударившись о внутреннюю стену, и не успел заглохнуть грохот разрыва, как снаружи, из-за стен цитадели раздалась частая ружейная стрельба и дикие крики ринувшихся на штурм курдов. А снаряды уже рвались один за другим, осколки звенели по всему двору, крошился кирпич, и в удушливом дыму бестолково метались люди. Ликование перешло в панику.
Капитан Гедулянов не расслышал взрыва второго снаряда: что-то со страшной силой ударило его в голову, и он отлетел в сторону, сразу потеряв сознание. Очнулся, однако, быстро — ему показалось, что и сознания-то он не терял, настолько ничего не изменилось: грохот артиллерийского обстрела, паническое метание защитников, крики штурмующих, беспорядочная стрельба — но все же первое, что он увидел, было склоненное над ним лицо Таи. Она перевязывала ему голову, то и дело точно в беспамятстве целуя его грязное, измазанное кровью и пороховой копотью лицо.
— Очнулся? Родной мой, родименький, вы живы?
— Тая, — с трудом сказал он. — Ступай отсюда, Тая, не дай бог… Что я тогда Сидоровне скажу?
— Молчите, молчите… — вновь разорвался снаряд, и она вновь приникла к нему. — Я унесу вас, унесу. У меня достанет сил…
И тут Гедулянов вдруг ясно увидел полковника Пацевича. Именно вдруг, внезапно, точно Пацевич выпал из общей картины суеты, бестолковости, криков и грохота. Увидел, и все сразу же исчезло из его сознания — и боль от раны, и метавшиеся солдаты, и начавшийся штурм, и даже Тая, — Пацевич торопливо поднимался по лестнице на крышу второго этажа, держа в руках палку с привязанной к ней углом большой белой простыней. Увидел и уже не терял из вида и, отодвинув Таю рукой, встал, опираясь спиной об избитую осколками каменную кладку. Он вставал медленно, потому что сил почти не было, но, встав, еще раз решительно, даже грубо оттолкнул шагнувшую к нему Таю, и правая рука его привычно нащупала кобуру. К тому времени Пацевич уже взобрался на крышу, уже замахал простыней, точно гоняющий голубей мальчишка. Гедулянов достал револьвер, взвел курок, положил ствол для верности на сгиб левого локтя и выстрелил. И сполз по стене, теряя сознание, так и не увидев, как закачался Пацевич, как вывалился из его рук самодельный белый флаг и как упал он, корчась от боли, на каменные плиты крыши…