Семьдесят два градуса ниже нуля - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Снежные заряды били в лобовое стекло, видимость временами становилась совсем никудышная, и Пашковым овладевало нехорошее ощущение, что косу они проскочили. Кузя молчал, то и дело озабоченно шарил прожектором по сторонам и наконец не выдержал и признался:
– Кажись, Викторыч, к Северному полюсу идем. А может, к Диксону.
Развернулись, пошли обратно по колее, стали делать галсы с промерами – нет косы, исчезла. Такое случалось и раньше, даже в лунную ночь, но тогда, в прежние походы к островам, можно было в крайнем случае взять и уйти домой без песцов; теперь же ставка была неизмеримо выше. Лишь эта длинная, на километр с лишним вытянутая коса давала верное направление, компас в здешних местах привирает (да и какой компас на вездеходах – первобытный): отклонишься на градус в сторону и пойдешь в белый свет на дрейфующий черт знает куда лед.
Долго ползали, десять раз пересекали свои же следы, а лед пошел опасный, и рисковать вездеходами больше было нельзя: на последнем промере бур за три оборота вошел в воду. Пашков велел водителям стоять на месте и ждать. Коса должна была лежать где-то совсем рядом, и он, взяв фонарь и пешню, отправился ее искать. Огни вездеходов виднелись отчетливо, и он шел без опаски, зная, что сумеет легко вернуться назад. Когда-то Белухин поставил на косе гурий из двух бочек, но уже на будущий год обнаружили, что гурий исчез – «медведи в футбол играли», как предположил Кузя. Все собирались соорудить здесь новый гурий, но вечно спешили и ставили длинную деревянную веху, которую черта с два увидишь в такую погоду. Обходя свежие торосы, немых свидетелей недавних подвижек льда, Пашков около часа бродил из стороны в сторону, шаря пешней вокруг себя, сильно устал и уже подумывал, не возвратиться ли назад, когда пешня вдруг не пожелала воткнуться в снег и издала противный скрежет. Смахнув с этого места снег валенком, Пашков обнаружил обломок валуна, присел на него, взмыленный, закурил и повертел фонариком: белым-бело, не будь этого обломка, вполне можно было бы косу и не найти, подровняло и замело ее так, что совершенно сливалась с окружающими ее льдами. Отдохнул и пошел обратно, каждые двадцать-тридцать шагов пробивая пешней лунки. Так себе лед, на тройку с минусом, но лучшего, решил Пашков, здесь не найти и нужно рисковать.
С тем и шел к вездеходам, ворча про себя, что рано уступил поветрию и под нажимом сверху и снизу отказался от собачьих упряжек, которые столько лет служили ему верой и правдой. Может, они и нерентабельные, и возни с ними много, штатного каюра держать надо и корм запасать (а как его запасешь, если медведя промышлять запретили?), зато по такому льду на собаках можно было проскочить лихо, и веселее с ними, живые они, с нежной к людям собачьей душой. Рано отказались от собак! Молодые и слышать не хотели: «Прошлый век! Не для того мы дипломы получали, в небе спутники летают, а мы за собаками прибирай?» А какие собаки были, горевал Пашков, тот же Шельмец – умница, красавец, атаман! А ведь какой сачок был, пока Белухин не поставил его вожаком вместо разорванного медведем Варнака! Свора – в штыки (почему его в начальство, а не меня?), на каждой остановке набрасывалась на выдвиженца, но после того, как одному, самому настырному завистнику Шельмец прокусил горло, а двух других заставил с воем зализывать раны, авторитет нового вожака стал непререкаемым. Раньше упряжка хорошо бежала только домой, а из дому – опустив хвосты и еле волоча ноги, то один останавливался, то другой валился на бок – сплошное мучение; теперь же все изменилось. Упряжка – новоземельская, веерная, все собаки соединены за ошейники цепью, а Шельмец – на свободной лямке, из которой мог выходить самостоятельно, и если собака останавливала упряжку или лямка у нее болталась и не была натянута струной, Шельмец выскакивал и задавал симулянту здоровую трепку. «Сделал упряжку по методу Макаренко!» – радовался Белухин. И медвежатником Шельмец был отменным, как только встречался медведь, выскакивал из лямки и останавливал его, давая каюру время справиться с обезумевшими от злобы и страха собаками. От медведя же и не уберегся, бедолага…
Хотя лед прогибался дугой и трещал, до косы добрались без приключений. Не пожалели времени, ломами и кирками добыли из-под снега камней и соорудили большой гурий. Потом Пашков вышел на связь и доложил обстановку, но вместо того чтобы порадоваться за друга и поздравить с переходом через пролив, Авдеич голосом, каким успокаивают больного, сообщил, что у Блинкова вроде бы намечается пурга и посему, Викторыч, сам решай, в какую сторону пойдешь, вперед к Медвежьему или обратно на Средний, где, между прочим, погодка тоже установилась не для прогулок влюбленных. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо: циклон никуда не уходит, пробиться к Среднему никто не может и прочее.
Пожелав друг другу удачи, простились, и Пашков попытался выйти на Блинкова. Не получилось, придется подождать, ближе чем километрах в пятнадцати от Медвежьего с Блинковым не поговоришь. От Медвежьего – потому, что у Пашкова и в мыслях не было возвращаться, не для того нервную систему на проливе изнашивали, чтобы идти обратно с пустыми руками. Однако, не желая скрывать от товарищей обстановку, Пашков передал им разговор с Авдеичем.
В кузове, обогревавшемся теплым воздухом от работавшего двигателя, было тепло, люди сидели на спальных мешках и допивали чай из большого термоса. Сообщение Пашкова они восприняли по-разному. Голошуб, который еще не бывал в таких переделках и сильно нервничал, был за то, чтобы переночевать на косе, дождаться сумерек и возвратиться домой; Крутов пожал плечами и промолчал («Единственный раз в жизни проявил инициативу в медовый месяц!» – комментировал Кузя), а сам Кузя стоял за поход к островам: во-первых, потому, что вездеход железный, а пурга из воздуха и снега, и, во-вторых, потому, что где-то сидят и с нетерпением ждут его, Кузю, две молодые красивые женщины, каких теперь до отпуска и не увидишь. Одним словом, он и Семен за