Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
194
Любопытно примечание автора этой цитаты: «Народная эпическая традиция прямо с этого момента и ведет начало московской государственности: “зачиналась каменна Москва, зачинался грозный царь Иван Васильевич”. Всё, что до Ивана Грозного, покорившего Казань, Астрахань и Сибирь, народная традиция относит к легендарной эпической старине, к эпохе обще–князя Владимира. Даже такое событие, как отказ Ивана III платить дань татарам, попало в былину (о Василии Казимировиче), в которой “стольным градом” является традиционный Киев, а князем — Владимир» (Трубецкой 1925, 157).
195
Призыв Трубецкого к историкам отрешиться от предвзятого отношения к монголо–татарской государственности, к ее эффективной организации и к соотношению монголо–татарской и русской «дотатарской» властных структур может быть расширен и на русское народное сознание в целом, представляющее орду как некое огромное (ср. Орда — сила несметная), беспорядочное, неуправляемое, дикое, враждебное, воинственно–агрессивное скопище людей, находящихся чаще всего в движении, которое само по себе чревато опасностью, угрозой всему, что вне орды. Неслучайны приводимые Далем синонимы к слову opда — толпа, орава, ватага, скопище народа (Даль 2; 1788) или такие диалектные значения слова орда, как "шум", "возня", "беготня" (Дети без батьки орду подняли в хате. Смол., ср. орду творить "неистовствовать", "приходить в ярость", "делать беспорядок" — Батька орду творит, что дочки дома нетути. Смол.); "ругань", "брань" (Тут настоящая татарская орда. Вят.); "тупой, плохо соображающий человек" (Ты, брат, настоящая орда! Чебокс. Казан.), ср. блр. opда́ "беспорядок", "шум" и др. (СРНГ 23, 1987, 331–332; Фасмер III, 1971, 150 и др.). Разумеется, орда имеет и другие значения — "кочующее племя", "вражеское войско", "земля, сторона, особенно дальняя, незнакомая", "место рождения, происхождения, местожительства" (И ты с какой земли, солдатушка, с какой орды, / И ты с которой, солдат, с да и сторонушки?); "скопление животных", "стадо", "стая" и т. п. Ряд этих значений и связываемые со словом орда́ коннотации обязаны своим происхождением забвению исходного исторического смысла слова и тому эмоциональному шоку, который определил тенденцию к «ухудшению» значения слова. Древнерусские данные, относящиеся к слову орда́, фиксируют более «объективные» и нейтральные характеристики слова, что свидетельствует о том, что современники орды лучше понимали, что это такое. Идея организации, упорядочения, объединения отчетлива в др. — русск. орда́. Ср. такие значения, как "ханская ставка", "столица", "центр государства кочевников" (А того де хана орда своя, где онъ живетъ, городъ у него деревяной, а около валъ земляной […]. ДАИ III, 57, 1646 г.) с идеей стабильной фиксации центра (ср. "стан"); "объединение крупных тюркских и монгольских феодальных государств и союзов кочевых племен"; "военно–племенная организация кочевников", "воинство", "воинственный народ, племя" (Слов. русск. яз. XI–XVII вв. 13, 1987, 64–65). Первое из указанных значений отвечает и значению монголоязычных и тюркских слов, принадлежавших к тому кругу, откуда было сделано заимствование, ср. монг. orda, ordu "ставка", "стоянка", "лагерь", "двор", чагат., казах, orda "дворец, шатер хана, султана" и т. п. (Фасмер III, 150). Более ранние представления русского человека об орде — в духе пословицы Нет худа без добра, ср.: Хоть в орде да в добре; Старших и в орде почитают; Хоть в орду да пойду (судиться, чтобы установить–найти правду) и т. п. Значительно позже, вплоть до XIX века, с поздними филиациями орды, продолжающими сохранять это название, у русских были торгово–экономические отношения купли–продажи, обмена, выкупа и т. п. Ср. Ездили мы в орду [обозначение уральско–сибирских инородцев. — В. Т.], закупили там… скот. Екатеринб. Перм., 1850–1860 (СРНГ 23, 331) и т. п. Можно думать, что для трезвого и рассудительного русского человека времен татарского ига в орде — чужие и жесткие правда, справедливость и право, но все–таки есть и то, и другое, и третье, а значит, есть и порядок, закон (Dura lex, sed lex), а это во всяком случае лучше того беспорядка и розни, с которыми пришлось встретиться еще в дотатарское время.
196
Один пример относится даже к началу XVIII века, ср. туман, 1704 < tuman (см. Kiparsky 1975, 67).
197
Ч. Дж. Гальперин убедительно говорит, ссылаясь на косвенные сведения летописи и особенно таких текстов, как «Поучение» Владимира Мономаха или «Слово о полку Игореве», о хорошем знакомстве Киевской Руси IX–XII вв. с бытом кочевников, организацией их власти, родословием, языком, об осведомленности в географии, фауне и флоре. Прецеденты интегрированности «чуждых» этноязыковых элементов (например, тюркских по происхождению «черных клобуков») в русские социальные структуры (а таких случаев было, конечно, значительно больше, чем сообщают источники) свидетельствуют о верности этого взгляда (см. Halperin 1985).
198
Выработанные еще в домонгольские времена принципы описания отношений с кочевниками легли в основу «литературного этикета», действующего в подобных ситуациях, а сам этот этикет почти без изменений перешел в тексты эпохи ига: сама власть татаро–монголов замалчивалась; авторы XIV–XV вв. обвиняли монголов в стремлении править русскими землями, как если бы они еще не были завоеваны, и описания Куликовской битвы или “великого стояния” на Угре в 1480 году ничего не говорят об освобождении, как если бы не от чего было освобождаться» (Halperin 1985, 63). «Content analysis» ряда ключевых понятий («взять», «разорить», «совершить насилие» и т. д.) позволяет утверждать, что в русских источниках события татаро–монгольского нашествия трактуются как эпизоды продолжающейся религиозной войны с кочевниками киевского периода и что вопрос о суверенитете русских земель тщательно обходится. В этом игнорировании факта завоевания Гальперин с известным основанием усматривает своего рода «форму сопротивления насилию» (74).
199
Тот же исследователь, борясь со стереотипами, навязываемыми историку самими источниками, старается дать дифференцированную, но комплексную оценку роли татаро–монгольского завоевания в развитии разных сторон русской жизни и разных социальных слоев русского общества. Положительное и отрицательное, выигрыш и проигрыш (разумеется, в масштабах и представлениях того времени) нередко причудливо и не без неожиданностей сочетаются друг с другом. Касаясь сферы экономики, Гальперин подчеркивает неоднородность оценки результатов в связи с географическим фактором или социальной принадлежностью. Так, города, находившиеся на западе Руси (Смоленск, Витебск, Полоцк), избежали в основном тяжких последствий ига (выгода), но по той же причине они оказались на периферии выгодных торговых связей (проигрыш). Владимиро–Суздальская Русь подверглась в результате нашествия татаро–монголов большим разрушениям (ущерб), но получила открытый доступ к волжскому торговому пути и к континентальным торговым путям (приобретение), находившимся под контролем ордынцев, покровительствовавших вовлечению этих русских земель в «евразийский» торговый оборот. Такая же неоднородность наблюдается и в социальной сфере. Если крестьяне пострадали от ига очень существенно, более чем какой–либо другой слой населения, то русские князья, проявлявшие лояльность к Орде, немало выиграли, выступая в функции сборщиков дани, значительная часть которой оседала в их руках. Следовательно, население, в основном крестьянское, страдало не только от «чужих», но и от «своих». Тяжесть налогообложения, принудительных работ, участия в отражении набегов лежала именно на крестьянах, которые, как правило, лично не были в контакте с татаро–монголами, но имели дело с русскими посредниками. Но те слои, которые имели непосредственные связи с «ордынцами», — знать, должностные лица, священнослужители, купцы — в отношениях с ними имели свой интерес и свою выгоду. Одним словом, «не было никакого русского национального единства, и вследствие этого не могло быть и связного национального отклика» (Halperin 1985, 107), хотя позже, уже задним числом, идею национального единства не раз пытались оформить.
200
Ср.: «[…] неизвестно, с которого времени и почему к этому епископу имеют особенное посмертное почтение, соединенное с. благоговением, которое заключается в служении панихид, заказываемых даже некоторыми лицами отдаленных губерний» (Доброхотов 1849, 117; ср. Петухов 1888, 5). Эта народная память о Серапионе как бы противостоит тому полузабвению, которому подверглось его имя: оно отсутствует в месяцесловах и богослужебных книгах при том, что они содержат имена лиц, равных Серапиону по происхождению и живших в том же XIII веке. Автор единственного монографического исследования о Серапионе пишет: «Весьма замечательно, что Серапион, имя которого едва лишь две рукописи (XIV в.) сохранили под немногими принадлежащими ему поучениями, а с XV в. оно было как бы совершенно забыто (если не считать упоминания этого имени в заглавии “Правила” Кирилла–митрополита, имеющегося в многочисленных списках “Кормчих”)», см. Петухов 1888, 4–5; ср. Барсуков 1882, стлб. 497 [четыре из пяти поучений, приписываемых Серапиону, подписаны его именем; некоторые сведения, сообщаемые в книге Е. Петухова, устарели и нуждаются в пересмотре. — В. Т.].