Мое обнаженное сердце - Шарль Бодлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V. Петрюс Борель
Есть имена, которые становятся прилагательным и притчей во языцех. Если в 1859 году какая-нибудь газетенка хотела выразить все отвращение и презрение, которое ей внушали чьи-нибудь мрачные, возмутительные стихи или роман, она бросала: «Петрюс Борель!» – и этим было все сказано. Приговор вынесен, автор испепелен.
Петрюс Борель, или Шампавер-Ликантроп1, автор «Рапсодий», «Безнравственных рассказов» и «Госпожи Потифар»2, был одной из звезд темного романтического небосвода. Звездой забытой или угасшей – кто помнит ее сегодня и кто знает ее достаточно, чтобы взять право говорить о ней без обиняков? «Я, – скажу я охотно, как Медея3, – я, – говорю я, – и этого довольно!» Эдуар Урлиак, его товарищ, не стесняясь, смеялся над ним; но Урлиак был маленьким деревенским Вольтером, которому претили все излишества, особенно излишества любви к искусству. Теофиль Готье единственный, чей широкий ум забавляет разносторонность вещей, и который, даже сильно захотев этого, не смог бы пренебречь чем бы то ни было интересным, мудреным, или живописным, с удовольствием улыбался странным измышлениям Ликантропа.
Ликантроп – отличное прозвище!4 Человек-волк или оборотень, какая фея или демон бросили его в мрачные леса меланхолии? Какой зловредный дух склонился над его колыбелью и сказал: «Я запрещаю тебе нравиться»? Есть в духовном мире нечто таинственное, что называется Неудача, и никто из нас не имеет права спорить с Судьбой. Эта богиня менее всего расположена к объяснениям и обладает в гораздо большей степени, чем все папы и ламы, привилегией непогрешимости. Я довольно часто задавался вопросом: как и почему такой человек, как Петрюс Борель, проявивший по-настоящему эпический талант во многих сценах «Госпожи Потифар» (особенно в начальных, где изображено дикое северное пьянство отца героини, где любимый конь приносит некогда изнасилованной, но все еще полной ненависти к своему бесчестию матери труп ее любимого сына, бедного Ванжанса5 – храброго подростка, столь заботливо воспитанного ею для мести и павшего при первом же ударе, наконец, в живописании гнусностей и пыток застенка, достигающего Метьюриновой мощи), – как поэт, создавший странную поэму столь яркого звучания и почти первобытного колорита из-за насыщенности ее красок, которая служит вступлением к «Госпоже Потифар», мог также во многих местах проявлять столько неуклюжести, спотыкаться на стольких рытвинах и ухабах, падать на дно стольких неудач? Я не могу дать положительного объяснения этому; могу лишь указать на симптомы – симптомы нездоровой натуры, влюбленной в противоречие ради противоречия и всегда готовой идти против всех течений, не рассчитывая их силу, равно как и свою собственную. Все или почти все люди склоняют свой почерк вправо; Петрюс же Борель совершенно опрокидывает его влево, да так, что
буквы, хотя и весьма тщательно выписанные, похожи на ряды пехотинцев, поваленных шрапнелью. К тому же работа давалась ему так тяжело, так мучительно, что малейшее письмо, самое банальное – приглашение, денежный перевод, – стоило ему двух-трех часов тягостных размышлений, не считая помарок и подчисток. Наконец, странная орфография, которой он щеголяет в «Госпоже Потифар», словно это тщательно продуманное оскорбление, нанесенное привычкам читательского взгляда, – еще одна черта, дополняющая его гримасничающую физиономию. Разумеется, это не светская орфография в понимании кухарок Вольтера и г-на Эрдана6, но, напротив, более чем картинная и пользующаяся любым случаем, чтобы пышно напомнить этимологию. Я не могу без сочувственной боли представить себе все утомительные битвы, которые ради осуществления своей типографской мечты автор был вынужден дать наборщикам, готовившим к печати его рукопись. Так что он любил не только нарушать нравственные обычаи читателя, но еще и досаждать ему, дразня его взор графическим выражением.
Разумеется, многие спросят, почему мы предоставляем в нашей галерее место уму, который сами же полагаем столь неполным. Не только потому, что этот ум, каким бы тяжеловесным, крикливым и неполным он ни был, иногда посылал к небу раскатистую и верную ноту, но также потому, что в истории нашего века он сыграл немаловажную роль. Его коньком была Ликантропия, оборотничество. Без Петрюса Бореля в романтизме образовался бы пробел. В первой фазе нашей литературной революции, поэтическое воображение было по большей части обращено к прошлому; оно часто принимало мелодичный и растроганный сожалениями тон. Позже меланхолия сделала звучание более решительным, более непосредственным и земным. Мизантропическое республиканство заключило союз с новой школой, и Петрюс Борель стал самым заносчивым и самым парадоксальным выражением духа людей, приверженных демократическим взглядам, этих bousingots или bousingo(ибо всегда дозволено сомнение в написании слов7, которые являются продуктом моды и обстоятельств). Этот дух, одновременно литературный и республиканский (в противоположность демократической и буржуазной страсти), столь жестоко подавленный у нас, был одновременно колеблем безграничной, безоговорочной, неумолимой аристократической ненавистью к королям и буржуазии и общей симпатией ко всему, что являло в искусстве избыток цвета и формы, ко всему, что было одновременно напряженным, пессимистичным и байроническим, – дилетантство странной природы, которое можно объяснить лишь ненавистными обстоятельствами, в которые была заключена скучающая и неугомонная молодежь. Если бы Реставрация неуклонно двигалась к величию, романтизм не отделился бы от королевской власти, и эта новая секта, которая исповедовала равное презрение к умеренной политической оппозиции, к живописи Делароша8, поэзии Делавиня9 и к королю, возглавлявшему внедрение золотой середины10, не нашла бы причин для существования.
Искренне признаюсь, хотя и чувствую себя смешным, что всегда испытывал некоторую симпатию к этому несчастному писателю, чей нереализованный гений, полный амбиций и неуклюжести, смог произвести лишь кропотливые наброски, грозовые проблески, фигуры, у которых в нелепом наряде или в голосе есть что-то слишком странное, что принижает их природное величие. В общем и целом он обладает собственным характером и своеобразной пикантностью; даже если бы у него оставалось лишь обаяние воли, это уже было бы немало! Но он яростно любил литературу, а нас сегодня осаждают милые и изворотливые писатели, готовые продать музу за поле горшечника11.
Когда в прошлом году мы заканчивали наши, быть может, слишком суровые заметки, пришло известие, что поэт умер в Алжире12, куда удалился от литературных дел, павший духом или презрительный, не успев представить публике давно обещанного «Табарена»13.
VI. Эжезип Моро1
Та же причина, что делает судьбу несчастной, делает ее счастливой. Жерар де Нерваль извлечет из странничества, которое так долго было его главной утехой, меланхолию – и единственно возможным исцелением от нее окажется самоубийство. Эдгар По, выдающийся гений, заснет в сточной канаве, побежденный хмелем. Долгие вопли, беспощадные проклятия будут сопровождать эти две смерти. Никто не захочет проявить жалость, и все будут твердить поспешный приговор эгоизма: зачем жалеть тех, кто заслужил страдание? Впрочем, век охотно считает горемыку наглецом. Но если этот несчастный объединяет с нищетой дух, если он, как Жерар, одарен блестящим разумом, деятельным, ясным, скорым на обучение, если он, как По, разносторонний гений, глубокий, как небо и преисподняя, о! – тогда наглость несчастья становится нестерпимой. Разве не говорят, что гений – это упрек и оскорбление для толпы? Но если в несчастном нет ни гения, ни учености, если нельзя найти в нем ничего превосходного, ничего дерзкого, ничего, что мешает толпе поставить себя вровень с ним и соответственно относиться запанибрата, в таком случае удостоверяем, что несчастье и даже порок могут стать огромным источником славы.
Жерар написал множество книг, путевых очерков или рассказов, и все они отмечены вкусом. По произвел по меньшей мере семьдесят две новеллы, одна из которых длиною в роман2, превосходные стихи необычайно оригинального и совершенно правильного стиля, по крайней мере восемьсот страниц разнообразных критических статей и, наконец, книгу высокой философии3. Оба, По и Жерар, были в итоге, несмотря на пороки их поведения, превосходными литераторами в самом широком и самом утонченном смысле слова и смиренно подчинялись неизбежному закону, работая, правда, в подходящие им часы, на свой лад, в согласии с более-менее таинственным, но деятельным, изобретательным, использующим их фантазии или размышления методом; короче, бодро занимались своей профессией.