Последний день жизни - Арсений Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Французская республика. Свобода — Равенство — Братство — Справедливость…
Смерть ворам!
Всякое лицо, застигнутое на месте кражи, будет немедленно расстреляно!»
А ниже другая:
«Статья единственная. Комиссары полиции и национальные гвардейцы должны арестовывать и подвергать заключению всех женщин подозрительного поведения, занимающихся своим позорным ремеслом на улицах города, равно как и пьяных, которые в своей пагубной страсти забывают и уважение к самим себе и свой гражданский долг».
И среди подписей — имя ненавистного Клэр Делеклюза.
Нельзя, однако, утверждать, что угрызения совести совершенно не беспокоили мадам Деньер… «Я словно пытаюсь подглядывать за чужой жизнью в замочную скважину, проникнуть в чьи-то тайны, — с виноватой усмешкои укоряла она себя. — Но мне так хочется понять Эжена, попытаться помочь ему, если ему еще можно помочь, если он еще жив…»
Итак, тетрадка первая, лист первый.
Год 1865. Сентябрь, 23
«Я долго не решался начать эти записи. С самого раннего детства у меня к книгам было чувство труднообъяснимого, почти суеверного преклонения, как к чуду. И люди, которые где-то там, в неведомой мне дали, пишут, сочиняют книги, представлялись мне существами необыкновенными, полубогами, наделенными мистической, сверхъестественной силой. Я никогда и мысли не допускал, что когда-либо осмелюсь взять в руки вот это перо и обмакнуть его в чернила, чтобы написать ну пусть не настоящую книгу, а хотя бы просто дневник.
Если бы не Эжен, всю жизнь я прожил бы так, как жили мои деды и прадеды. Рос бы, мужал и старел в своем милом Вуазене, даже не представляя себе, как необъятен и многообразен мир за горизонтами моего родного селения, сколько на земле и больших и маленьких чудес, сколько обмана и подлости, с одной стороны, а с другой — истинно высокого и прекрасного! Добросовестно и тщательно, как и мои предки, возделывал бы я свой крошечный виноградник, радовался урожаям и сетовал на непогоду, женился бы на Катрин, нарожала бы она мне детишек, ходил бы я с ними и с женой по праздникам и воскресным дням к мессе, слушал проповеди краснощекого кюре, давил в корытах и бочках виноград на вино, пил его вдосталь, а о Париже думал бы, как и все в Вуазене: дескать, раззолоченный и грязный вертеп, притон разгула и разврата. Как случайно и зыбко все в человеческой жизни, как неожиданно может она вдруг повернуться! Хочешь не хочешь, а иногда даже приходится поверить в судьбу, в предопределение, в некий перст божий!
Если когда-нибудь мои записки попадут в чужие, незнакомые руки, читатель наверняка спросит себя с иронической усмешкой: а что же все-таки побудило хромоногого крестьянского парня взяться за перо, как он осмелился приблизиться к тайникам творчества, из коих дозволено черпать лишь избранным и великим?
У меня два ответа.
За годы, проведенные в Париже, я убедился, что мой старший брат — человек необыкновенный, редкий, таких на земле немного. Эжен талантлив, одарен сверх меры и в то же время удивительно скромен, настойчив и беспредельно трудолюбив. Но самое главное — поразительно добр! Он делает все, что может, для обездоленных и обиженных жизнью товарищей, ничего не ожидая и не требуя взамен. Всякая чужая беда ему так же больна, как его собственная. В поведении Эжена нет ни капельки притворства, позерства или фальши, он все делает искренно, от чистого сердца. Мне кажется, что когда-то Эжен выдвинется, прославится, станет знаменитым, и тогда каждая строка, написанная мной о нем, будет и дорогой и интересной.
А вторая причина, побудившая меня прикоснуться к страницам этой тетради, такова. Здесь, в мастерской Эжена, я повидал за эти годы столько самых разных людей. Сюда приходили не только наши товарищи по ремеслу — переплетчики, приходили рабочие всевозможных профессий, посещали нас и журналисты, и писатели, и историки. Мне приятно сознавать, что их приводила сюда не одна лишь потребность отдать в переплет книги, многим хотелось поговорить с Эженом и его друзьями по Интернационалу, поспорить, поделиться новостями, посидеть за чашкой кофе или стаканом недорогого вина, которое нам в любое время и с неизменной любезностью отпускает хозяйка дома, — у нее на первом этаже крошечное кафе „Лепесток герани“, — все подоконники и полки по стенам красны от этих цветов, горшочки с ними висят и у входа, по обеим сторонам вывески.
Так вот, во время таких посещений, прислушиваясь к разговорам писателей — а их-то я особенно люблю слушать, — я и пришел к кощунственному выводу: книга пишут самые обыкновенные люди, а не полубоги. И далеко не все пишущие производят на меня приятное впечатление. Многие из них заносчивы, болезненно самолюбивы, нетерпимы к любому замечанию, эгоистичны. И мне однажды показалось: а ведь и я мог бы сочинить повесть или роман, скажем, о том же Вуазене, о трудной жизни крестьян.
Когда я впервые довольно робко сказал об этом Эжену, он с какой-то даже радостью засмеялся.
— Я рад, Малыш, что ты сам додумался! — ответил он. — Ну конечно же не боги! И я глубоко убежден: если по-настоящему захочешь, брат, со временем ты безусловно можешь стать либо историком, либо писателем, к чему почувствуешь большее влечение. А можно стать и тем и другим, как, например, Вальтер Скотт…
— Моя хромая нога — тому главная порука? — не особенно весело пошутил я. — Ведь так, Эжен, да?
Но он ответил грустно и серьезно:
— Я не шучу, Малыш! Может, сама судьба, чуточку покалечив тебя в детстве, тем самым обрекла на работу за письменным столом, приобщила к великому и прекрасному таинству рождения книги! Если будешь усерден или, по-крестьянски говоря, упрям и если поверишь в себя, возможно, следующее поколение переплетчиков будет одевать в кожу и сафьян книги Луи Варлена! Не зря же старик Бюффон любил повторять, что гений — высшая мера трудоспособности. И — только! Гюстав Флобер ежедневно просиживает за письменным столом по шестнадцать и восемнадцать часов и считает день удачным, если написана половина странички! Каково, а? Это ли не подвиг, не самопожертвование, — недаром же он называет себя каторжником пера! А Генрих Гейне, который пролежал в „матрацной могиле“ восемь лет, Малыш, пролежал почти без движения! И никто никогда не слышал от него ни жалобы, ни нытья. По сравнению с ним ты — Геркулес, Самсон! — И, помолчав, Эжен улыбнулся своей трогательной и милой улыбкой. — Если, Малыш, ты почувствуешь в себе вот такую готовность к подвигу, то станешь писателем! Способности у тебя есть, ты отлично чувствуешь слово. Остается почаще вспоминать изречение старика Бюффона. А нам, дорогой брат, так нужны, так необходимы свои писатели, защищающие обиженных и угнетенных! Ведь таких литераторов почти нет! Все больше — снобы, аристократы, лакеи корон и тронов!
После разговора с Эженом я и принялся не то что читать, а буквально изучать все, что брат клал мне на переплетный станок, — лишь позже я догадался, что он поручал мне переплетать то, что при прочтении может принести мне пользу. Он брал в библиотеке святой Женевьевы самые интересные книги, заставил меня вместе с ним посещать вечерние курсы, слушать уроки Андрие по древнегреческому и латыни, учиться стенографии.
Прошло не так уж много лет, и я с чувством глубокого удовлетворения убедился, что стал понимать, слышать ритмику, скрытую музыку фразы, стал подмечать в книгах места, которые я, как мне кажется, смог бы написать и ярче и сильнее. Не могу передать радости Эжена, когда я говорил ему о своих, в сущности, простых открытиях, он так радовался за меня. И еще я пришел к одному выводу: в книге сосредоточена, заключена особая притягательная, магнетическая сила, — подлинно справедливая книга объединяет, сближает людей. Конечно, нередко бывает и наоборот: написанные страницы расталкивают, разводят родных, делают их врагами на всю жизнь.
Я далек от мысли, что и меня, колченогого крестьянского парня, осенила благодать, что бог, если он есть, или праматерь-природа наделили меня талантом, я не слишком самонадеян и глуп. Но, может, что-то полезное и мне удастся сделать. Для начала я буду записывать слова и мысли Эжена, высказывания бывающих в нашей мастерской писателей и журналистов, это разовьет во мне требовательность, взыскательность к слову. И не только к слову, но и к тому, что за словом стоит. Ведь слово — и средство выражения мыслей, и могучее оружие борьбы… А у нас впереди — борьба!
Вчера я проводил Эжена на вокзал. Он и ого товарищи — Фрибур, Толен, Лимузен, Бурдон, Бенуа Малон и другие — поехали в Лондон на конференцию Международного Товарищества Рабочих, организованного в прошлом году. Часть из них делегирована парижскими секциями Интернационала. Эжен придает предстоящей конференции огромное значение: она знаменует собой начало активной борьбы бесправных и угнетенных против „всевластия жирных“, как выражается тезка моего брата, поэт Эжен Потье.