Безмужняя - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не плачу, доченька, не плачу, — едва сдерживает всхлипывания реб Лейви и гладит ее по волосам, как бы вознаграждая за лишенное ласк детство. — Прости меня, Циреле, за то, что был к тебе слишком строг. Знаешь, почему я кричал на тебя, когда умер дедушка? Мое сердце ныло оттого, что некому будет больше приласкать тебя, дитя мое. Твоя мама тогда уже заболела и лежала в больнице, а я был еще молодым человеком и совсем отчаялся. Но я пригласил меламеда, чтобы он обучал тебя письму. А в ивритскую гимназию я тебя не отправил, потому что там молодые люди учатся вместе с девушками. Священное Писание там изучают с непокрытой головой. А я хотел, чтобы ты выросла благочестивой.
— А я ведь была благочестивой, благочестивее, чем Циреле дяди реб Ошер-Аншла. Почему же ей достался жених, а мне — нет? Меня никто не сватал, потому что ты не разрешил мне ходить в гимназию вместе с мальчиками.
— Твоя двоюродная сестра Циреле, дочь реб Ошер-Аншла, тоже вышла замуж не за юношу из гимназии, — сокрушаясь, оправдывается реб Лейви, точно перед судьей, — она вышла замуж за славного и благочестивого молодого человека. Если ты, дочь моя, будешь впредь всегда вести себя так же, как сегодня, то я найду для тебя жениха не хуже того, что достался дочери реб Ошер-Аншла. Я уступлю твоему мужу свою должность и буду благодарить Создателя за твое исцеление.
— Никто меня не возьмет! Я была в больнице, да к тому же я старая дева! — звонко хохочет Циреле и тут же умолкает.
Реб Лейви тоже молчит, опустив глаза. Вот он сидел и размышлял, за что карают его небеса! Теперь он видит, что виноват не Создатель, виновата не его жена, виновата не Циреле, его несчастное дитя. Он сам виноват! Он не имел права заставлять дочь жить одиноко и уединенно. Он должен был разрешить ей посещать гимназию. Вот дочь реб Ошер-Аншла хоть и ходила в гимназию, а осталась благочестивой еврейкой. Чего же он так дрожал и чего боялся? Почему именно его единственная дочь развратилась бы, если бы стала образованной и встречалась с подругами? Очевидно, он боялся, что дочь унаследует его характер. Он боялся, что Цереле может пойти по неверному пути именно потому, что она — его дочь. Возможно, и его ревностная вера тоже основана на страхе перед собственной тайной греховностью! Он чувствовал, что должен быть благочестивее и строже своих родственников, потому что способен легче, чем они, поддаться соблазну. Тем более что долгие годы жил без жены.
— Папа, ты говорил, что у Циреле дяди реб Ошер-Аншла три дочки. А ей не стыдно?
— Чего же ей стыдиться?
— Если у нее есть дети, значит, все знают, что они делают с мужем, когда остаются наедине, — у Циреле прорывается сдавленный смешок. — Все знают, а ей не стыдно?
Реб Лейви со страхом глядит на дочь: кто она — ангел или бес? Все ее безумие, видимо, происходит оттого, что ей не под силу вести себя высоконравственно. Потому-то она буянит и раздевается донага.
— Папа, кто-то идет! — вскакивает Циреле.
— Кто идет? — вздрагивает реб Лейви. До него доносится топот множества грузных шагов. — Кто бы это мог быть?
— Это она, невеста с цветами в волосах, которая стояла под дедушкиным окном. Папа, я боюсь! — подается она в сторону своей комнаты.
— Не пугайся, дитя мое, — молит ее реб Лейви, сам напуганный ее безумной мыслью о сумасшедшей с цветами, которая встретилась им тринадцать лет тому назад, — разве ты забыла, что в нашем доме всегда было людно? Но в последнее время я перестал заниматься общинными делами и даже не посещаю заседаний. Сейчас ты убедишься, что это славные и хорошие люди. И я велю им тотчас уйти!
— Нет, не вели им уходить и не кричи больше на них! Когда кричат, мне страшно. Они уйдут, и я вернусь. Ш-ш-ш, — подносит она палец к губам, как бы веля отцу не рассказывать, что она в соседней комнате. И неслышно, словно тень, исчезает за дверью.
Шаги на лестнице становятся явственней. Они приближаются, но раввин стоит лицом к двери, за которой скрылась его дочь, а его воспаленные губы шепчут: «О Владыка мира! Пламя печи было знаком праотцу нашему Аврааму, и Ты заключил союз с ним. Хананию, Мисаэля и Азарию[83] кинули в раскаленную печь, а ты послал ангела спасти их из огня. Отец Всемилостивый! Я тоже в огненной печи, день и ночь в пылающей печи. Пошли же ангела исцелить мою дочь!»
— Доброй недели вам, ребе! — слышит он множество голосов и обнаруживает, что комната раввинского суда полна народу.
Делегация у раввина
Реб Лейви уже давно ерзает в кресле, прикрывает ладонью глаза, потирает лоб и слушает агудасников из молельни реб Шаулки: истинно верующих, говорят они, не задевают угрозы мясников, что, мол, если можно жениться на замужней, то можно и в Ошмяны ехать за привозным мясом. Пусть едут и везут! Не будет кошерного мяса — благочестивые евреи станут есть курятину. Их тревожит другое: что станут говорить мизрахники? И прочие партийные подонки, которые обзывают агудасников лизоблюдами, что они скажут?!
Прихожане Старо-Новой молельни не разбираются в политике, как агудасники, и говорят не так хитроумно, как те. Они начинают с главного. По-деловому, как и полагается старостам, которых общинные проблемы отвлекли от основных занятий, они объявляют напрямик: ребе, это не годится! Жильцы общинных дворов не желают вносить квартирную плату. А если они не станут платить, не будет денег на жалованье раввинам. Не будет также средств на ремонт миквы[84]. Бундовцы и без того кричат на собраниях общины, что виленским рабочим нужны ванны, а не миква. А раввины молчат, и всю эту кашу должны расхлебывать почтенные домохозяева. Верно говорит моэл Лапидус: кричи караул! Виленский ваад боится какого-то полоцкого даянчика, разрешившего брак с замужней!
— Вот как? У вас был моэл Лапидус? — бормочет реб Лейви себе в бороду. — Теперь я понимаю, понимаю.
— А что тут такого? — вмешивается один из агудасников из молельни реб Шаулки. — Моэлу Лапидусу из семьи Рокеах дорога честь Торы, поэтому он и ополчился против полоцкого даяна. Он старается во имя Всевышнего!
Реб Лейви все это время не может отвлечься от мысли о закрытой двери за спиной. Там в комнате сидит Циреле, а она просила его не кричать на гостей, ведь ее пугают крики. Но реб Лейви больше не в силах выносить показную праведность агудасников, и голос его становится резким:
— Лапидус, этот сплетник, старается во имя Всевышнего? Вы притворяетесь или в самом деле не знаете, что он зол на полоцкого даяна за то, что тот запретил ему делать обрезание? Вы, молодые люди, в юности наверняка учились в ешивах и должны знать слова реб Исроэля Салантера по поводу домохозяев, которые отказали в работе резнику, заподозренному в том, что он пользуется зазубренным ножом. Кто знает, сказал реб Исроэль, сколько зазубрин было в сердцах тех людей, которые погубили резника! А когда старший шамес городской синагоги награждает младшего шамеса пощечиной за то, что тот перехватил у него хупу, он разве не утверждает, что действует во имя Всевышнего? А когда вы, молодые люди, завариваете кашу с интригами, вы разве не говорите, что это во имя Всевышнего? Все заботятся о славе Всевышнего!
— А раввины, которые велели старшему шамесу не рассказывать, что полоцкий законоучитель разрешил жениться на замужней? Они как раз и заботились о славе Всевышнего? — гневно восклицает один из посланцев из молельни реб Шаулки.
— Какие раввины? — глядит на него сбитый с толку реб Лейви так, точно у него все смешалось в голове. — Это я велел старшему шамесу молчать.
— Не знаю, как бы это объяснить вам, ребе, — вздыхает старец из Старой молельни, — но это очень, очень горько.
— Почему горько? — спрашивает реб Лейви, но по его напряженно застывшим зрачкам видно, что он и сам не слышит своего вопроса.
Старик кряхтит, качает головой, и его хриплый голос звучит уныло, точно монотонный стук старых стенных часов с еврейскими буквами на циферблате.
Доныне он терпеливо сносил брань торговцев, когда напоминал им, что надо запирать лавки до того, как пора будет благословлять субботние свечи. Его собственные дети, когда были маленькими, тоже были непослушными; но, повзрослев, они осознали, что он заботился об их благе. И он полагал, что торговцы тоже поблагодарят его на том свете за то, что он уберег их от нарушения субботы. Но в прошлую пятницу, услышав их крики о том, что если можно жениться на замужней, то и субботу можно нарушать, он решил отныне и впредь не ходить больше по лавкам. Ведь его все равно не послушают — зачем же вводить в грех лавочников, понуждая их ругать старого человека? Наши мудрецы рассуждают, что даже собственных детей нельзя упрекать, если родители не уверены, что их послушаются. Не так ли, ребе?
Посланцы общины со страхом переглядываются: что произошло с реб Лейви? Он сидит с опущенной головой, сам не свой, точно впал в летаргию. Ему нехорошо или он не слышит, о чем идет речь? Ясно, что он думает о чем-то совсем другом. Посетители встали, они обижены и готовы удалиться.