Одолень-трава - Иван Полуянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Явно чего-то не договаривал.
— Что? Что «вообще»?
— Вопросы мучают, Чернавушка. Помнишь полотенца на крыльце? Кто их вывесил? Неизвестно. Кто Высоковского убил? Неизвестно.
Он мял в руках папаху.
— Есть возле нас вражина. Нутром чую: есть. А не схватить никак! Ведь на что бьет эта вражина? Чтобы мы веру друг в друга потеряли. Но исчезнет между нами доверие, дело рассыплется, прахом пойдет. Значит, доверяй, да проверяй. Нельзя иначе.
Мог бы ты, отец, не объяснять. Знаю, замечала: чихнешь не так — и попала на заметку. Небось в любой деревне партизанские глаза и уши. Называется агентура. Через линию фронта выведаны-разведаны ходы: это — окна. Еще есть цепочка: поди, через весь уезд до Емецка, до Холмогор и Архангельска она тянется. Скажи только пароль, проведут куда надо, может, хоть к Чайковскому на подворье!
— Хотели мы мира — нам навязали войну, — говорил отец. — Братства и согласья мы хотели, а нам за добро-то — штыки и пули… Ничего, дочка, совладаем!
Прошаркали в сенях шаги. Тяжело и грузно. Словно нес отец ношу. Непомерно тяжелую.
Постой! Дай я плечо подставлю. Ну, поделись… поделись же ношей-то, тятя!
Ушел…
Ждет пряху пресница. Ждет домовницу скот в хлеву непоеный, неухоженный.
Ждет Чернавушку другая деревня, опять чья-то чужая изба: пора отсюда уходить. Дедко, гриб мухомор, зачем ты признался, что меня узнал?
* * *Наступают синие сумерки, ветер то подует, то стихнет, и лес, как бы вздыхая, отдается сну, бодрствуя лишь этими вздохами ветра и шорохом листопада. Водворяется молчание безгласное, ни дна ему, ни пределов в пустыне хвойной, среди мхов и сырости.
— Кугу-у, — одиноко стонет сова в зыбкой, испятнанной лунными бликами сини. — Ку-гу-у!
Где-то лось мычит, вызывая на осенний бой соперника.
Где-то рысь крадется…
Лунный свет теснит тени к подножьям деревьев, в овраги закоряженные. Ледок луж мерцает отзывчиво, встречаясь с холодными лучами. Прогалины светом залиты, луне все мало: поднимается выше, заставляет тени укорачиваться, ищет и находит бреши в хвое.
— Ку-гу! — не умолкала сова.
Стали дебри отзываться смутно:
— …У-у!
Просекой пробирался человек.
Огонек мелькнул, помигал и погас.
На перекрестке просек встретились двое.
— Принесли?
— Принес. Закурите? Прекрасный, доложу вам, табак.
— Благодарю, привык пробавляться махрой. Расскажите лучше, что в Архангельске.
— Бравый кавторанг Чаплин премьера Чайковского с его министрами вывез на Соловки. Тепленькими, прямо из постелей — в кельи! Возрождайте демократию за крепостной твердыней! Разумеется, заатлантические благодетели в амбицию: как так, нас не спросили? Кто здесь хозяин? Загремел кавторанг на передовую! А на Бакарице Марья Бочкарева баб созывает в ополчение — сразу вам и Минин и Пожарский! А на Поморской, говорят, видали Александра Федоровича Керенского: вообразите, пешочком совершает променад.
— Вы что, поручик? Пьяны? Россия гибнет, что вы смешки строите?
— Бывал пьян, теперь трезвею. Прошу вас, не тычьте мне своей Россией. Избы с петушками, на завалинах хором исполняются былины о Владимире Красном Солнышке… Полноте! За такую Россию понюшки не получишь. Кавказ — англичанам, Север — в концессии, Дальний Восток — японцам. Ну и прочая, прочая. Бескорыстие варягов не простирается далее, как что-нибудь урвать. Посему уберите в нафталин белоснежные ризы, прошу вас дружески!
Кралась рысь, ступая мягко. Ее уши — лучшие в суземье. Хвойник в трепетных лунных бликах, в глубоких тенях жил одними шорохами, и чутко вздрагивали кисти ушей рысьих. Но и рысь не разобрала, как вдали за хвойными увалами звон пил нарушил устоявшуюся дремотную истому ночи…
Мигали на просеке красные точки папирос.
— Нет, вы скажите: куда мы идем? Где она, Россия, я спрашиваю?
— Соберите нервы, поручик. Кстати, далеко ваши? Неплохо бы имитировать перестрелку.
На револьверный выстрел тотчас ответили винтовки.
Пальба длилась около получаса.
Прочесывая просеку, патрульные наткнулись на убитого.
— Никак, их благородье?
— Шабаш господину поручику! Шальную пулю схлопотал, не иначе, — строили солдаты догадки.
А пилы все звенели, звенели до утра…
* * *Вымоины, спуски и подъемы, колдобины, рытвины, мосты через ручьи на тракте ямщикам памятны наперечет: мерен-вымерен волок лесной! Кони бывалые, нечего зря вожжами дергать — знают, где рысцой наддать, где ступать с оглядкой. Тот же возьми Флегонтов переезд: сырь, болотина, среди лета не просыхает. Канавами окапывали, гать бревнами мостили — все без толку. Канавы глиной заплывают, бревна засасывает в бездонную прорву. Обоз из пяти подвод тащился с угора на угор. Сопровождали подводы каманы верхом и пешая команда.
— Погоняй, — усердствовал старший команды, унтер в зеленой английской шинели. — Не жалей кнутов!
Мотало телеги, швыряло в вымоинах. От спин коней валил пар.
Перед Флегонтовым переездом подводы сгрудились. Прямо не проехать: лужа без малого на полверсты. Вправо не суйся; ветром уронило матерую осину, перегорожен объезд.
Унтер надрывался:
— Погоняй! Чего встали?
Обоз тронулся в объезд лужи.
Хвоя, мох. Сплошной заслон серых стволов.
Верховые, оживившись, жестикулировали. О, лес… Знаменитый русский лес! Как это пословица? Глянь вверх — голова падает? Цокали языками. Похлопывали ладонями по серым стволам. Какое богатство… Фантастично! Колоссально!
Один из всадников, осклабясь, обнял елку, привстав с седла на стременах.
— Рус-Марусь! Любовь!
Его товарищи подхватили шутку:
— Ха-ха… Палагей!
— Устиша!
Что произошло дальше, походило на дикий нелепый кошмар: деревья вдоль дороги качнулись. Вздрогнув вершинами, качнулись и западали медленно и неотвратимо. Грянула елка впереди обоза. Треснула, срываясь с подпиленного подножия, другая, отрезая путь обозу назад.
Загремели выстрелы: слал пули, охотничью картечь, казалось, сам лес — каждой елью, каждым кустом можжевельника.
Верховых из седел как ветром сдуло. Подводчики разбежались. Суматошно палили солдаты охраны.
Деревья валились, вдребезги разнося телеги, ломая коням хребты.
— Гранатами… По команде-е!
Видимо, одна из гранат угодила на ящик с капсулями-детонаторами: закладывая уши горячей ватой, рванул оглушительный взрыв.
* * *— Жилось горько, умираю не слаще… В груди Овдокши хрипело и булькало.
— Работал, детей растил — сам Квашня и дети Квашненки. Себя уважать не научился Квашня, людям посмешище.
— Помолчи, — успокаивал его Тимоха. — Нельзя тебе говорить.
— Ч-чо? — у Овдокши бескровно белело лицо. — Намолчусь, когда зароют. Тебя-то не зацепило, лесная душа?
— Маленько. В ногу.
— На смертный час забирает… — в уголках рта Овдокши проступила розовая пена. — Очи темные, худо вижу. Позови Григорья.
— Я с тобой, Евдоким, — наклонился над ним Достовалов. — Лежи, ранение серьезное.
— Власть крепче держи, не выпускай. Наша она, Григорий… — Овдокша силился сесть, царапал мох скрюченными пальцами. — Поди, бывал я в тягость, Григорий? Тебя власть держать не учили, меня подавно… Знобит. Накрой меня.
Он откинулся на подостланную шинель.
— Моих увидите, Пелагею, ребятишек, скажите: умер как депутат. Не пожилось мне человеком-то, не пожилось, мужики!
И вытянулся, и умолк.
— Первая потеря… — Достовалов обнажил голову.
Поодаль несколько незнакомых людей спешно упаковывали в тюки трофеи, навьючивали на отбитых у Флегонтова переезда лошадей.
— Кто они? — спросил Пахолков.
— Из Вологды прислано пополнение отряда.
В глухом лесу Овдокшу похоронили. Подсыхая, влажный серый песок на могильном холмике под елкой светлел, становясь белым, чистым и рассыпчатым.
Отряд разделился. Деда Тимоху — из-за ранения в ногу старик ослаб, идти не мог — подсадили на лошадь, и он повел маленький караван без дорог, напрямик куда-то в глубь ельника.
— Я думал, ты раздашь оружие по деревням. — Пахолков озадаченно покусывал губы, оставшись наедине с Достоваловым.
— Месяц назад и роздал бы. Нынче повременю. Надо копить силы, собирать в кулак, чтоб ударить, то ударить — в решающий час. Своей болью я жил, Викентий, теперь живу общей. Да что о том говорить? Твоя вылазка чем кончилась?
— Считаю, удачей.
— Добыл?
От нетерпения Достовалов чуть не порвал, разворачивая, поданную ему бумагу. Это была копия приказа архангельского белогвардейского правительства, предписывавшая на местах арестовывать всех членов исполкомов, коммунистов и сочувствующих Советской власти активистов.
— Получается, мы напрасно обвиняли телеграфиста в предательстве. Ну, Викентий, снял с моей души тяжелый камень.