Бальзамины выжидают - Марианна Гейде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот они глядят друг на друга и примечают, что начинают стариться, чуть-чуть совсем и пока ещё неприметно, и издалека, может быть, и вовсе не разглядеть, и нужно прицельно вглядываться, чтобы отыскать малые происки разрушения, но вот оно уже угнездилось, машинка заработала и медленно, медленно, а после быстрее станет набирать обороты, и непременно в тот момент, когда всё наконец-то вроде бы наладилось, обустроилось, но смерть как будто бы не своя, привычная часть тела, а наподобие вируса занесена из какого-то другого, большего и величиной своей гнетущего мира, потому что ведь человеку она совсем не по размеру, слишком значительное для него, такого своего и привычного, предприятие. Каким-нибудь героям из древнего, клиньями выбитого эпоса пристало, а не нам, простым бессмертным. И нарочно теперь стараются почаще выходить в разные людные места, чтобы с непростым освещением и замысловатыми интерьерами, в каких бывать можно как необязательным в своём записном изяществе предметам. И разрушение там съёживается, скукоживается, старается стушеваться, но потом сумеет освоиться и стать как бы частью общего антуража.
Прежде, раньше у них была собака. И вот ему (кому-то из них, не вспомнить уже, кому именно) снится кошмарное видение: точно он (или кто-то из них, какая разница, если это был какой-то общий предмет обихода) резко дёргает за поводок и голова падает прямо на легко обутую правую ногу, и тёплое, влажное на правой ноге ощущение общее и никому другому не предназначенное. Но это были разные собаки, в детстве, гораздо раньше, чем они познакомились. А тёплое, мокрое, на правой ноге одно и то же. А у них двоих собаки никакой не было, потому что зачем другую. Они были сами себе собака, и вот внезапно оказывается, что исподволь эта собака происходит к старости и разрушению.
Тут можно исхитриться и залезть на такое дерево, с которого это всё как бы уже случилось и, стало быть, уже давно знакомо. Знакомых не боятся, потому что узнают в лицо, или видели на фотографии, или прочитали в какой-нибудь умной книжке и красивой притом, и вроде как всё это уже было. Такое дерево называется гинкго, имеет искусно вырезанный лист и толстый, очень толстый, несколько тысяч лет как толстый ствол, в котором кольца такие тонкие, что в точности разглядеть их число для человеческого глаза невозможно. И видят, что на этом стволе кто-то своевольно вырезал буквы и какие-то ни для кого, кроме него, не значимые цифры, так высоко, что, можно вообразить, гигантского роста, но эта величина иллюзорна, потому что дерево растёт, а люди с годами только уменьшаются, ссыхаются, скрючиваются.
Не то V., этот, как будто объявив войну времени, с годами копится и копится, не уступая времени и капли животного жира, и морщины поэтому на лице его не удерживаются, разглаживаются, и, не взирая на колоссальный вес, он двигается со страшной скоростью, как будто за ним гонятся, и, кажется, уже ему не нужно для этого есть, потому что превратился в гигантский аккумулятор внеземных и враждебных энергий. Но у него нет собаки, нет и не будет собаки, может быть, тело его служит ему собакой или мы знаем, чем ещё?
Мечтательные, движутся организмы, в них мы можем прочитать некую молитву или вызов создателю. Но мысли и порывы, существующие в организмах своим паразитарным полумеханическим существованием, так к ним не идут, точно выпали из какого-то заунывного мало бюджетного романа из жизни спирохеты палли- ды. И они, друг другу собаки, тщательно сохраняют то место на правой ступне, которое одно лишь их делает уязвимыми.
Голем
Он не помнил, как туда попал. Вроде бы сперва они пили, пили, и произносили какие-то слова. Слова не были призваны что-то сообщить, потому что ведь все, кто там были, всё и так уже знали, что им нужно для успешного осуществления жизненного процесса, а другим интересовались умеренно, отстранённо, не желая ни перенимать эти навыки, ни каким-либо образом к ним отнестись, а так, из любопытства. И так было приблизительно нормально, пока у кого-нибудь действительно не возникнет в чём-либо разительной потребности, но такое, слава ларам, случалось не часто. И это его вполне удовлетворяло, потому что никому не хочется быть предметом чьего-либо слишком пристального внимания, а лишь некоего рассеянного и абстрактного, и, в общем, любой из находящихся там индивидов, мог быть с лёгкостью заменен любым другим находящимся там индивидом без особого ущерба и сожаления.
И вот он ушёл оттуда, как ему казалось, в лёгком подпитии, то есть он чувствовал себя нормально и все члены тела более-менее слушались его, как и положено, до какого-то момента, и просто-напросто вдруг образовался какой-то прорыв, что ли, в восприятии, и тут мы бы могли проставить много прочерков, звёздочек или каких-либо других условных знаков, которые, как и всё остальное, давно уже стали общими местами, в принципе, как и всё, что мы говорим, но в этой общности и следует искать, может быть, и смысл, и оправдание, коль скоро кому-нибудь понадобилось бы оправдываться, так что с лёгкостью можете вообразить себе, что здесь они есть по умолчанию. Что можно сказать про пустоту, когда ничего нет, если там действительно ничего нет?
И вот в следующей серии он вдруг обнаруживает себя в каком-то совершенно незнакомом интерьере, где стены из щербатого кирпича, пол из бетона и в бетонном полу проделана дырка для отправления естественных надобностей, то бишь для того, чтобы туда срать. И рядом два человека, переговаривающиеся на каком-то непонятном языке с невовремя, с точки зрения человека более или менее европейского, восходящими интонациями. Как будто они всё время о чём-либо спрашивают и друг другу отвечают вопросом на вопрос. И он, с перепоя воображая, что находится в мире непонятных явлений, известных из теленовостей и других сомнительных источников информации, представляет тут же, что находится в зиндане, потому что именно так, с его точки зрения, и должен выглядеть зиндан. Тут мы скажем, что зиндан выглядит немного по-другому, для как бы его успокоения, как если бы мы тут же и присутствовали при нём, и кто-то другой, не мы, но, вероятно, более осведомлённый, вероятно, в этот момент с ним рядом находится, потому что он скоро, минут через мы не знаем в точности сколько, но, с его точки зрения, много, соображает, что вовсе здесь не зиндан и его персона вряд ли представляет собой нечто, могущее заинтересовать возможных платителей выкупа. Да и окружающие его люди скоро перестают говорить на непонятном языке и начинают, хоть не без греха, говорить на понятном:
«Ты кто?» — спрашивают. И он им приблизительно сообщает, кто он таков. И интересуется, зачем он здесь. Они ему отвечают: «ты лежал на земле, мы тебя подобрали». Он спрашивает: «зачем?». Они мнутся и от заминки очень экспрессивно отвечают, что кабы не они, то кому он вообще сдался. Он возражает в том смысле, что и сам себе не очень-то сдался, а им-то и тем паче. Некоторое время они препираются, причём люди, говорящие на непонятном языке, периодически переходят на свой, не им, но только ему непонятный язык и начинают на нём яростно взаимодействовать. В конце концов, о чём-то договариваются, и один, тот, который моложе, говорит: ладно, ты иди. Он спрашивает: «где я?» и «как мне отсюда выбраться?». Тот, который моложе, говорит: я тебя выведу. И они вместе поднимаются по небольшой цементной лестнице вверх, туда, где он предполагает свет, но там оказываются тьма, фонари и неизвестные строения. Они выходят на улицу, где свет от фонарей и никакого движения. Тот, который моложе, говорит: куда тебе идти? Он отвечает: «домой». Но дом его далеко, пешком не дойти, да и как туда ему дойти, если карта города плутает и сбивается, а метро давно закрыто. Тот, который моложе, говорит: «хотя бы поцелуй меня», и он его целует, но без особого энтузиазма, потому что хочет домой, а не туда, где пол бетонный, в полу дырка, закрывающаяся на камень, подвешенный на верёвке, и говорят на непонятном. Он целует его, разворачивается и идёт. Идёт, идёт и идёт, долго, в конце концов падает от изнеможения и ложится на газон. Потом дальше прочерки, прочерки и прочерки. Мы уже о них говорили. Потом внезапно его тревожат менты. Они спрашивают, зачем тут спать, на газоне, и откуда он вообще. Он говорит, откуда, показывает документ. Они внимательно изучают документ и признают, что это не их район. Спрашивают: что с ним делать? Он честно признаётся, что сам не знает, что с ним делать. В конце концов, они его отпускают и высаживают в указанном им месте. Место ему не знакомо. Там, как это обычно бывает у нас в летнюю пору, зелень. Он дожидается открытия метро и едет домой, постоянно проезжая ветку во всю длину, но в конце концов добирается туда. Там он спит и после просыпается, думая: «живой. Хорошо».
След серых камней
Она не любила людей, просто не выносила. Она любила собак. У неё всегда жили эрдель-терьеры — и только эрдель-терьеры. Была художница. Мне рассказывали про её картины — там были серые камни, только серые камни, больше ничего. Но если посмотреть под одним углом, то они выглядят мрачными, тяжёлыми, занимающими всё пространство холста. А если немного под другим, то они были серебристые, как бы пронизанные мерцающим светом. А вместо подписи маленькая стилизованная фигурка эрдель-терьера. Она со мной была в каком-то очень отдалённом родстве, не знаю, никогда её не видел.