Дождь прольется вдруг и другие рассказы - Мишель Фейбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дитя это, Лидия, было теперь с ними — здесь, в Бхаратане. Ей уже исполнилось восемнадцать, и, разумеется, воспоминаний о своем зачатии она не сохранила. Подумать о том, что родители вообще предаются плотской любви, — для нее это было все равно, что представить себе Рона и Нэнси Рейган принявшими позу soixante-neuf.[1] По мнению Лидии, единственным в их семье человеком, пригодным для полового акта, была она. Тело у нее было белым и гладким, с угольно-черными волосами, из которых ей больше всего нравились брови и лобковая поросль. Ноги, правда, были коротковаты — генетическое наследие низкорослой матери.
Культурное осеменение, вот что здесь происходило, — отличающиеся необычайным разнообразием иноземные споры время от времени опадали на землю Бхаратана и приживались в ней. Иван был не первым приехавшим сюда метеорологом, да и Иванка — не первой венгеркой. Зато Лидия точно была первым панком готической разновидности. Ни единый бхаратанец отродясь не видел никого, похожего на эту светлокожую американку, одетую во все черное, с черными губами, черными ногтями и гнездом своенравных черных волос на голове.
При рождении ее назвали не «Лидией», а «Ванюшкой» — еще одна шуточка родителей, их дань прошлому. И хотя «Ванюшка» было именем достаточно экзотическим, чтобы удовлетворить страсть подростка к обособлению, выбрала его все-таки не она сама, а потому предпочтение было, в конечном счете, отдано «Лидии». Это имя напоминало ей об одной из ее ролевых моделей — звавшейся так же исполнительнице и музыкантше, которая одевалась в черную кожу и с подвыванием декламировала стихи о том, как она мочила своих домашних зверушек и как папочка имел ее в зад.
Иван и в мыслях не имел обходиться подобным образом с дочерью, однако ни это, ни что-либо еще ее особо не радовало. Предложить он ей мог очень немногое, а все ее попытки навести между ними мосты заканчивались неудачей. Она давала отцу послушать — на своем CD-плеере — альбом «Жнец девственниц», группа «Мертвые души», сама вставляла ему в уши наушники, а он через несколько минут вытаскивал их, заявляя, что эта музыка чересчур монотонна. Монотонна?!? Умора! Правда, когда новые знакомые спрашивали, чем зарабатывает на жизнь ее папа, она с удовольствием отвечала: «Ну, наблюдает за движением облаков, ждет, когда растает снег, примерно в этом роде». Возможность дать такой ответ была упоительна — и потому, что он обличал в отце пристрастие к той самой монотонности, и потому, что позволял ей, тем не менее, внушать друзьям мысль о необычности его работы.
Эта необычная работа и привела семью к самой кромке пустыни, название которой означало, по словам одного армейского лингвиста, «окалина ада». Иван, Иванка и Лидия: вот и вся семья. Двое других детей умерли — один в материнской утробе, другой в мужской уборной ночного клуба, загадив свои жизненные соки чрезмерным количеством неверно подобранных химикатов.
Лидии страшно не хватало ее младшего брата, Майка, из-за него она и с наркотой почти никогда не связывалась.
Разумеется, лист лата она попробовала уже через несколько дней после прибытия в Бхаратан — слишком позорно было бы вернуться в США, так и не выяснив, на что он похож, даром что грязь, оставляемая им на зубах, была ей противна. Приговор, который Лидия вынесла этой дряни, был обвинительным: здешним людям приходится довольствоваться дерьмовыми, примитивными, хилыми вариантами чего бы то ни было — еды, воды, одежды, оборудования, жилья, развлечений — и наркотики их исключения не составляют. Слабенькое дерьмецо! Безусловная трагедия голодающих бхаратанцев представлялась Лидии прямым результатом нескольких легко поправимых недочетов: отсутствия сведений о противозачаточных средствах, отсутствия толковых, сведущих в праве политиков, способных, сидя за столом переговоров, требовать большего, и отсутствия информации об остальном мире, то есть телевидения.
Иванка держалась на положение бхаратанцев иных взглядов: главная беда, полагала она, в том, что у них нет никакой надежды выбраться из Бхаратана — ну разве что вместе с клубами дыма, встающего над погребальным костром. Вот если бы существовало хоть какое-то место, куда они могли бы сбежать… Однако континент и так уж переполняли беженцы, и все как один нищие, ничему не обученные, обессиленные. Сомалийцы бежали в Эфиопию, эфиопы в Сомали, но хоть и отыскивались места, где беженцев не избивали железными осями, оставшимися от брошенных коммунистами сельскохозяйственных машин, или не заставляли толочь собственных детей в ступах для маиса, — оазисов, совершенно свободных от уныния, диареи и смерти, попросту не существовало. Бхаратанцы же обитали в таком отдалении от любого города, до которого они могли бы добраться пешком (редкие верблюды были скорее символами положения в обществе, чем средствами передвижения), что и кочевая их жизнь ограничивалась одними и теми же скудными сотнями миль пустыни, по которой они передвигались так же бездумно, как гонимые ветром песчаные дюны, норовившие завладеть немногими клочками обрабатываемой земли.
Иванка надеялась, что муж сумеет как-то поправить это, однако и на сей счет у нее имелись сомнения. С другой стороны, она питала сомнения еще большие по поводу собственной инстинктивной потребности помогать местным жителям, потребности, внушавшей ей мысль об усыновлении бхаратанских сирот.
Она заговорила об этом с Иваном и Лидией всего через несколько дней после приезда сюда, однако те никакого энтузиазма не выказали.
— Я понимаю, ты все еще горюешь из-за потери нашего малыша, — сказал Иван, — но если серьезно думать об усыновлении, почему бы не взять, когда мы вернемся в Штаты, брошенного американского ребенка? Жизнь есть жизнь, у белого ребенка больше шансов прижиться и найти счастье в американской среде, чем у переселенного в чужую страну бхаратанца. К тому же, нет никакой гарантии, что наш климат и спектр бактерий не прикончат любого из этих ребятишек так же верно, как голод и малярия.
Реакция Лидии, хоть и совсем иная, свелась примерно к тому же.
— Слушай, мам, я понимаю, тебе здорово не хватает Майка, мне тоже, но ведь, усыновив какого-нибудь, ну, типа того, задрипанного черного младенца, ты же Майка не вернешь, так? Я хочу сказать, господи, мам, у нас и своих проблем хоть завались.
Иванка погадала, какие такие проблемы у Лидии на уме, однако, подозревая, что касаются они, скорее всего, неладов с мальчиками да горестных размышлений о коротковатых ногах, давить на дочь не стала. Ей вовсе не улыбалось еще раз выйти из себя и выдать дочери, крича во весь голос, очередную лекцию об ужасах жизни под властью жестокого политического режима, — лекцию, из которой Лидия все равно ничего не поймет. И потому она просто продолжала лелеять тайное сочувствие к бхаратанцам и готовить еду в своем оборудованном кондиционером доме, где можно было хотя бы дышать полной грудью.
Каждое утро Иванка помогала разгружать и распределять доставляемую на грузовиках гуманитарную помощь, но, если не считать этого, из дома выходила нечасто. Она понимала, что усилия, которые ей придется приложить, чтобы доехать с Иваном до Окалины Ада и целый день таращиться там на песок, лежат за пределами того, на что способна подвигнуть ее преданность мужу. Дома, в Сиэтле, она была щедра на пожертвования, на помощь в разного рода безнадежных и бескорыстных затеях, сознавая, впрочем, что в ней слишком много цыганской крови, которая вряд ли позволит ей пожертвовать ради такой затеи еще и жизнью. Да и собственное общество не внушало ей скуки, способной, в отсутствие прочих стимулов, погнать ее из дома, как Лидию, которая что ни день отправлялась в своем готическом прикиде слоняться по поселениям бхаратанцев. Что могли думать нищие обитатели пустыни об этой бродившей кругами черной вампирше с торчащими дыбом волосами? Иванка не могла удержаться от улыбки, размышляя о своей ответственности за то, что в мире появилась такая вот несусветная особа.
Что до нее самой, она предпочитала сидеть под крышей, слушая коротковолновый приемник, поддерживая в доме порядок, читая книги и ожидая телефонных звонков. Пустыни Иванка избегала еще и в стараниях не дать обостриться своему хроническому конъюнктивиту. И уж тем более не хотелось ей подцепить глазной герпес, приобретший в этой стране характер эпидемии. У всех бхаратанцев глаза были налитыми кровью, гнойно-желтыми, млечными от катаракт, и потому Иванка не чувствовала себя здесь такой уж не приспособленной к жизни. Раньше она часто в шутку говорила Ивану, что единственное место, в котором белки ее могли бы вновь поздороветь, — это Пештский район Будапешта с его правильной химической смесью свежего восточноевропейского воздуха, выхлопов «трабантов» и алкогольных паров. Вне Венгрии она без глазных капель и шагу ступить не могла, временами замирая в самых странных, самых неудобных местах, чтобы закапать под веки. Как-то в Лос-Анджелесе, на выезде из парковки супермаркета, ей довелось живо припомнить страх перед милицией, донимавший ее в последние прожитые в Венгрии недели: откуда ни возьмись вдруг выскочили полицейские, размахивая оружием и крикливо требуя, чтобы она легла ничком на землю. Потом уж выяснилось, что полицейские, увидев, как она закапывает лекарство в глаза, сочли ее наркоманкой. В другой раз, во время собеседования, которое Иванка проходила в надежде получить работу, она вдруг резко откинула голову назад, отчего рот у нее приоткрылся под действием сил земного притяжения, и выдавила себе на глазные яблоки несколько целительных слезинок. «Ижвините», — неразборчиво проурчала она: напряженная шея не позволяла ей толком справиться с собственным голосом. Впрочем, работу она получила, и не только по причине красоты этой самой напряженной шеи. Иванке сходило с рук практически любое поведение — благодаря победительным манерам, умению обращаться с людьми и выговору, мгновенно выдававшему в ней иностранку, на которую распространяется принцип презумпции невиновности. Во всяком случае, в Америке. Здесь, в Бхаратане, она была м’гени для африканцев и неверной для арабов — морской свинкой среди африканских кабанов.