M/F - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, вот первое, что он сказал:
— Так вот почему мама думала, что я там, на хер, таращился на процессию, хотя я, блин, тут в койке валялся все время. Есть и свидетельница, а как же. Но я не хочу ее впутывать. Говорю ей: ну ты, мать, вообще, что ли, слепая карга? Прямо так, блин, и сказал. А у нее одна зенка и вправду ни хрена не видит. А она, блин, расплакалась, ты прикинь.
9И все-таки я не ушел прямо сразу. Можно сказать, что решимость уйти была настолько сильна, что я мог позволить себе повременить с уходом. Или же что побуждение уйти было столь настоятельным, что казалось навязанным извне, и поэтому ему следовало сопротивляться. Стенной шкаф был набит истрепанными эротическими журналами, изданными — кто бы мог подумать! — в Аделаиде, на юге Австралии: на одной из обложек какая-то телка ублажала искусственным членом уступчивого кенгуру. В том же шкафу Ллев держал бутылку из-под какого-то сока, содержавшую крепкий коктейль его собственного изобретения — главным образом водка и украденное причастное вино, по крайней мере он так сказал. Вкус дебоша в операционной. Или в анатомическом театре. Театр, конечно, сыграл свою роль в моем решении остаться. Мне, как эксгибиционисту, было трудно отвергнуть такое заманчивое предложение.
И вот Ллев и какой-то слегка располневший юноша в темных очках, с усами, в мягкой фетровой шляпе вышли на задний двор за большим шатром. Я, уже как Ллев, нарядился в его одежду. Он предложил поменяться насовсем, и я не стал возражать, потому что его вещи были лучше моих. Он засунул себе в штаны подушку и постоянно подергивал левым уголком рта вроде как в нервном тике — однако быстро утомился и бросил. За шатром было людно, но достаточно сумрачно из-за слабого освещения, а исполнители были так взвинчены от нервозности, облегчения или злости, что не обращали на нас внимания. Но настоящий Ллев настойчиво подтолкнул меня к Великолепному Вертитто, собиравшему в стопку тарелки, как официант в trattoria. Великолепный Вертитто мрачно ощерился на меня и сказал:
— Vaffa nculo.
— Сам иди в жопу, — ответил я. — Насри вон себе на тарелку, поешь горяченького. Говна на блюде.
Это был подлинный Ллев. Это было ужасно. И в то же время совсем не ужасно. Интересное здесь было место. Вульгарное, волнующее, возбуждающее, нагретое теплом многочисленных животных. Вывели вереницу очаровательных пони, вонючих от нервозности, но до сих пор топавших в такт духовому оркестру, бодро игравшему на арене. Буря аплодисментов — как шторм на море. Усатый инспектор манежа ругался на почти голую дрессировщицу пони и даже щелкал хлыстом, словно в каком-нибудь порнографическом романе Эдвардианской эпохи. Слоненок издал пронзительно-баховский трубный рев, и безмятежная мать-слониха успокоила малыша, пройдясь по его спине хоботом как стетоскопом. Рабочие выгребали слоновий навоз, горячий, дымящийся, заполнивший множество ведер. Ллев сказал:
— Вот она, там.
Конечно, я сразу ее узнал. Я ее видел в процессии. Прямая, собранная, спокойная, она стояла спиной к нам, ждала своего выхода. Красное платье почти до пола, волосы с синеватым отливом — по пояс. Двое подсобных рабочих готовились выкатить на арену две большие клетки, в которых сидели птицы. На арене тем временем шла клоунская интермедия.
Я сказал:
— Хочу посмотреть представление.
— Я же, на хрен, тут вырос. Можно сказать, на арене. Но раз ты — это я, ты меня и проведешь.
Мы обошли шатер. Девушка-билетерша на входе с ненавистью посмотрела на меня, а я ухмыльнулся. Ллев искренне радовался этому простому обману. Как мало надо человеку для счастья! Мы стояли позади арены, спиной к натянутой парусине. Шатер был наполнен каститцами, чья неумная радость от представления выражалась — или, лучше сказать, освящалась — яростным поглощением еды. Хлеб и зрелища: здесь эта циничная сумма принималась как синхроническое единство. Речь шла не только о леденцах, сахарной вате, соленых орешках, шоколадных батончиках, мороженом и фруктовых напитках в картонных пакетах. Толстые мамаши притащили с собой толстые сандвичи и здоровенные термосы, и я уверен, что видел одно семейство с мясной нарезкой на тарелках.
Ллев сказал:
— Видишь этого клоуна на велике?
— И чего?
— Он священник. Святой отец, на хрен. Хочешь верь, хочешь нет. Отец Кастелло. Служит мессу по воскресеньям и по разным там, на хрен, церковным праздникам. Исповеди выслушивает, все дела. Вижу, не веришь. Ну ничего, скоро сам убедишься.
— Но…
Работающий священник. Выступать клоуном в цирке — ведь это работа, как я понимаю. Трюковый велосипед сложился под ним. Он изобразил что-то вроде беззвучного рыдания, скривив большой нарисованный рот, а потом, без всякой видимой причины, остальные клоуны набросились на него и принялись колошматить, толкать и пинать ногами, двигаясь в такт барабанной дроби и уханью тубы. Что ж, подобное насилие, только по-настоящему, творилось и над его господином, над Тем, Кого Бичевали, опять же без всякой видимой причины.
Ллев сказал:
— Очарование большой арены — так он это называет. Будьте как дети. Царствие, на хрен, Божье.
— А он какому епископу подчиняется?
— Никому он не подчиняется и никем не командует. Ни под кого не ложится, ни на кого не громоздится. Педрила с отсохшими яйцами. Такой весь праведный, страшное дело. Женщины не было никогда, и вообще ничего. Денежки получает, но хрен его знает, что он с ними делает. Его все Капелланом зовут.
Ономастически это было правильно. Отец Кастелло ушел, унося в руках две половинки велосипеда и подвывая — громко, но молча. Остальные клоуны радостно махали жующей рукоплещущей публике. Потом свет притушили, и зеленый луч высветил Адерин, Царицу Птиц, величественно вышедшую на арену под музыку. «В монастырском саду» с добавлением ми-бемольного кларнета, исполнявшего звонкую птичью трель, весьма банальное облигато. Мне было любопытно, что сейчас делает отец Кастелло. Может быть, прямо так, в клоунском гриме, служит мессу среди запаха львиных фекалий? А потом я забыл обо всем, завороженный Адерин, хотя ее собственный сын только стонал и бормотал: «О Господи».
Свет сделался ярче, возникло строгое задумчивое лицо в странной патине хны. На арену выкатили два птичьих вольера, и проворные руки принялись устанавливать два горизонтальных металлических шеста — каждый около двух метров длиной, — закрепленных на высоте человеческого роста на подставках с двойными литыми ножками. Их поставили друг против друга на разных сторонах арены. Третья стойка, располагавшаяся под прямым углом к двум первым, была чем-то вроде птичьего буфета: на длинном узком подносе лежали кусочки какого-то непонятного мяса, которое, клянусь, еще дымилось, как будто его только что вырвали из живых животных.
В первой клетке сидели хищные птицы. Их было много, причем самых разных, насколько я мог судить, начиная с императорского ястреба и далее по списку: кречет, сокол обыкновенный, ястреб-тетеревятник, сапсан, хохлатый коршун, канюк, осоед, ястреб-перепелятник, пустельга, чеглок, беркут, сокол средиземноморский. Они сидели без колпачков, моргали, ждали, а когда дверца клетки открылась, не проявили нетерпения выбраться наружу. Во второй клетке были не охотничьи, а говорящие птицы — майны, скворцы, попугайчики из утренней процессии. Когда открылась их дверца, языки у них развязались, но не от возбуждения. Слащавая музычка оборвалась на полутакте, из горла Адерин вырвалась почти неслышная трель. И тут же хищные птицы охотно, но без суеты, строго по старшинству чина: первым императорский ястреб, последней пустельга-пажик, — покинули клетку, воспарили под купол и на пару мгновений зависли в воздухе, хлопая крыльями. Рты почтеннейшей публики перестали жевать, запрокинулись и открылись, как бы ловя птичий помет. Потом — в этот раз уже в обратном порядке, так что первой была пустельга — они грациозно спикировали на мясо. Каждая птица брала по одному кусочку и перебиралась на длинный насест. Они перелетали туда друг за другом, с интервалом в секунду. Оркестр сыграл четырнадцать аккордов, по одному на каждую птицу, размером в три четверти, идеальная синхронизация — четко, как по метроному. Финальный аккорд был имперским фортиссимо в честь ястреба. Птицы сидели спокойно, равнодушные к представлению, скучающие. Лишь пара перьев слегка шевельнулась — словно дернулся нерв, — когда грянули аплодисменты. Очень громкие и продолжительные. Суровая и холодная Адерин еле заметно склонила голову, принимая зрительскую благодарность.
Теперь пришел черед говорунов. Они вылетели из клетки уже по другому сигналу — глухой переливчатый всхлип, очень тихий — и в произвольном порядке расселись на втором шесте. Адерин щелкнула пальцами. Без спешки и суеты птицы по очереди назвали свои имена. Я позабыл имена. Ну пусть будет: Айрис, Ангус, Чарлз, Памела, Джон, Пенелопа, Бриджит, Энтони, Мюриел, Мэри, Норман, Сол, Филип, Айви. Потом все вместе, хором, они начали издавать поразительный звук, который уже в следующий миг я сумел истолковать как шум летящего самолета. Потому что хищники взлетели единой авиационной группой во главе с ястребом-командиром, разбились на две эскадрильи, потом — на четыре звена и принялись пикировать вниз, словно нацелившись выклевать глаза детям, занимавшим все первые ряды. Визги, восторженный страх, а потом — еще более бурные аплодисменты. Хищники вознаградили себя еще одним куском мяса и снова уселись, равнодушные, на своем длинном шесте. Говорящим птицам пока что еды не давали. Изо всех сил хлопая в ладоши, я сказал Лльву: