Том 2. Советская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много писал Горький и как публицист и как критик. Конечно, в этой области он гораздо слабее, потому что он художник по преимуществу. Однако и здесь ему принадлежат превосходные вещи, и среди них лучшее, что написано о Льве Толстом, — воспоминания о нем Горького. Ценны также этюды Горького о Ленине, Короленко.
Замечательным подарком для человечества будет переписка Горького. Она огромна. Вероятно, трудно даже собрать для потомства все бесчисленное количество написанных Горьким писем. Но то, что уже сейчас известно, уже опубликованные письма и отрывки из них свидетельствуют о великом эпистолярном искусстве Горького. В настоящее время почти уже никто не пишет тех содержательных и отделанных писем, которые составляют украшение полного собрания сочинений наших классиков, — никто, кроме Горького. Он пишет их и друзьям, и знакомым, и незнакомым, случайным корреспондентам, — пишет с величайшей тщательностью, обдуманностью, находчивостью, и в этих письмах на каждом шагу попадаются настоящие перлы.
Горький являет собой исключительную, единственную в своем роде рабочую силу. Его работоспособность совершенно невероятна. Мы знаем, что он работает по десять — двенадцать часов в сутки как над своими художественными произведениями, так и над чтением бесчисленных книг, которое сделало его одним из образованнейших людей своего времени, и, наконец, над громадной перепиской и просмотром чужих рукописей в качестве редактора или просто так, по дружбе, в качестве старшего товарища. Работоспособность эта часто приводила к тому, что Горький, создавая большое количество продуманных, тщательно проработанных произведений, являлся в то же время организатором в больших областях культурной жизни. И в настоящее время его гигантская переписка с писательской молодежью делает из него крупнейшего организатора новой литературы. Одному из молодых писателей он пишет:
«Перед молодой русской литературой сейчас лежит огромнейшая задача: изобразить старый быт во всей полноте его гнусности, помочь созданию нового быта, новой психологии, звать людей к мужественной, героической работе во всех областях жизни и к преображению самих себя. Я не проповедую этим никаких „тенденций“ — мир есть материал для художника, человека, всегда не удовлетворенного действительностью, да и самим собою. И самим собою, заметьте».22
Это, очевидно, и есть доминанта тех указаний, которые он дает молодым писателям и которая освещает собой множество практических вопросов, часто кропотливых замечаний, с которыми он возвращает им их рукописи.
Тяжелая жизнь, выпавшая на долю Горького в первой части его существования, оставила на нем свои следы. Он человек больной. От времени до времени легкие ему изменяют, и возникают даже тревожные слухи о состоянии его здоровья, но от природы Горький имеет железный организм. Он высок и строен до изящества, длинноног и сух, с длинными руками, жесты которых, как и кистей рук, полны своеобразно-угловатой грации и тонкости. Сутулый, с несколько впалой грудью, человек этот являет собой пример какой-то особенной эластичности организма. Все в его манерах и походке говорит о внутренней ладной силе, которая, вероятно, развернулась бы еще гораздо больше, если бы не былые жестокие страдания и утомления. Но все это стальной организм переборол и дает надежду на долгую старость, не менее плодотворную, чем прежние фазы жизни Горького.
Лицо Горького некрасиво, грубовато по чертам. Ольга Форш достаточно правильно отмечает его сходство с Ницше и сходство их обоих с морским львом.23 С нависшими над ртом усами, с угрюмо хмурым в момент задумчивости или недовольства лбом и прической «бобриком» над ним, он кажется суровым и замкнутым и затем сразу совершенно раскрывается в улыбке, как будто внутри загорелся свет. Улыбка Горького полна нежности. Его голубые глаза ласково и как бы застенчиво сияют так, что каждый, никогда даже не видевший прежде этого человека, говорит себе внутренне: «Какая доброта, какая сердечность!»
Резюмирующие для всей моей характеристики Горького слова я позаимствую из его же статьи в сборнике «Щит»:
«До той поры, пока мы не научимся любоваться человеком, как самым красивым и чудесным явлением на нашей планете, до той поры мы не освободимся от мерзости и лжи нашей жизни. С этим убеждением вошел я в мир, с ним уйду из него и, уходя, буду непоколебимо верить, что когда-то мир признает: „Святая святых — человек!“»24
Такую могучую и нужную ноту вносит Горький в социалистическое культурное строительство, которым наша рабочая страна занята для своего блага и для блага всего человечества.
Писатель и политик*
Мы, марксисты, знаем, что всякий писатель является политиком. Мы знаем, что искусство есть могущественная форма идеологии, которая отражает бытие отдельных классов и в то же время служит им орудием самоорганизации, организации других подчиненных классов или таких, которых они хотят подчинить, и дезорганизации враждебных. Мы, марксисты, знаем, что даже те писатели, в произведениях которых на первый взгляд и в лупу не найдешь политики, на самом деле являются политиками. Иногда они это прекрасно и сами сознают. Сознают они, что надо развлекать публику пустяками, разноцветным хламом, смешной забавой как раз для того, чтобы отвлечь их от серьезной политики, от постановки серьезных проблем, на которые толкает сама жизнь.
Искусство развлекающее, искусство отвлекающее всегда было крупным политическим оружием для карнавального утешения толпы, которой, быть может, очень и очень не хватает хлеба. Или возьмите другую разновидность писателей-политиков, отрицающих всякую политику. Возьмем романтиков. Романтики искреннейшим образом уверены, что они презирают действительность и презирают борьбу за изменение этой действительности. В глубине этого явления лежит описанное в известной басне суждение о винограде, что он-де кисел, вызванное только тем, что его все равно не достанешь. Романтик, как об этом еще писал Плеханов1, знает, что быть активным ему не дано. Тогда он провозглашает пассивность самой высшей мудростью и благороднейшей чертой духовной аристократии. Он призывает к отказу от борьбы и строительства, он зовет уйти в мечту и насладиться вместе с ним безграничностью сил человеческого воображения.
Но разве это не политика? И разве эта политика, в большинстве случаев проводимая слабохарактерными представителями мелкой буржуазии, может не найти себе снисходительного одобрения со стороны господствующих классов, которые крепко держатся за действительность?
Да, одни ведут политику, отрицая ее на словах, потому что так оно хитрее, так легче добиться своих целей. Другие ведут политику, не подозревая этого, искреннейшим образом считая себя далекими от всякой политики.
Всякий класс защищает свои интересы, но не всякому классу выгодно в этом сознаться. Классы, интересы которых явно противоречат интересам огромного большинства, стараются защищаться, пользуясь всяким прикрытием, и искусство является для них хорошим политическим оружием именно постольку, поскольку им можно прикрыть свои хищные намерения.
Совсем в другом положении оказывается класс, которому нечего скрывать свои интересы, потому что они совпадают с интересами огромного большинства человечества.
Когда буржуазия вела борьбу с вышестоящими классами, с феодальным «старым режимом», она любила изображать себя авангардом всего трудящегося человечества, и тогда искусство ее было откровенно идейным и боевым. Художник гордился тогда тем, что его произведения насыщены просвещением, громкими призывами к гражданской доблести. Это изменилось с тех пор, как буржуазии приходится уже не вести за собою массы, а сковывать их всеми возможными средствами и задерживать их движение вперед.
Зато новый вождь сотен миллионов трудящихся — пролетариат, который не может не быть до конца верным своей миссии — уничтожению эксплуатации человека человеком, смело развертывает свое пламенное знамя и нисколько не боится признать, что его идеология — классовая, откровенно партийная. Если буржуазный писатель, привыкший протаскивать исподтишка буржуазные тенденции под якобы белыми, как снег, парусами чистого искусства, глумливо хихикает над пролетарским писателем и, показывая на него пальцем, кричит:
«Политик, политик, какой ты художник! твое искусство тенденциозно!», то пролетарский писатель отвечает на это громким смехом, презрительность которого сразу подавляет глумление врага. «Чем ты думаешь меня попрекнуть? Тем, что огромное пламя энтузиазма, при свете которого я хочу перестроить мир, говорит также и в моем художестве?»