Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гениально! – сказал я, обдумав сказанное. – Особенно про геморрой. Профессиональная болезнь моряков, хотя его вечно очкарикам-интеллигентам приписывают.
Мы проглотили еще по стопке пойла.
– Да, это не мальвазия и не асти… – сказал Аверченко и поморщился. – Возможно ли издание сатирического журнала в строящей социализм России?
– Да. Щедрины и Гоголи нам нужны. Позарез.
– Архимандрит Иннокентий Тамбовский – я с ним как-то ужинал – в верчение блюдечек верил. И я, грешный, увлекся. Гоголя все хотел на свидание вызвать или папочку.
– Ну и что? Тогда блюдечки вертелись. Теперь тарелки летают. – Я не отставал от Аверченко. – Это в США они летают. У нас нет тарелок. Только космонавты. Все от политико-морального состояния зависит. Солженицыну небось в Небраске или Иллинойсе летающие самовары уже мерещатся.
– Нет-нет, не скажите! Иннокентий за верчением стола у духа покойного градоначальника Лауница узнал, что того не революционеры кокнули, а сами его полицейские. Таких подробностей без блюдечек не узнаешь.
– Вам виднее, – уклончиво сказал я, подумав притом, что ежели я со старым покойником разговариваю, то скоро и сам начну столы вертеть.
– Просьба у меня к вам, голубчик. – Аверченко откашлялся. – Свозите меня на Волково кладбище. Можете вы себе это позволить?
– Могу. Что, уже заскучали на поверхности?
– Погребение, молодой человек, это как долголетнее одиночное заключение. Как горько я плакал, будто предчувствуя свою могилу, читая в пятом номере «Красного архива» о Нечаеве в Алексеевском равелине… Какую отраду доставляют покойнику сияние звезд или парящее в небе облако… Но! Вылезешь, бывало, из могилы, и не нужны тебе никакие облака. Ты – на чужбине. А душа сокрушена тоской по родине, вечной тоской, неизбывной, из сердца сочащейся. Ни вино, ни гашиш не спасут, не облегчат, усилят только. Сознательно с ума сойти душа жаждет, чтобы биться в смирительной рубашке, кусаться и орать, зверино орать: «Россию дайте, сволочи-и-и!!! Кусочек Руси!»
Я налил еще водки.
– Так вы… приехали, чтоб примериться к своему возможному погребению здесь, в болотистой питерской земле?
– Именно.
Аркадий Тимофеевич закурил мой «Север».
– Может быть, все-таки с Эрмитажа начнем? Или вот у нас теперь в бывшем Конногвардейском манеже замечательный выставочный зал. Там как раз выставка «Морские дороги нашей родины» – живопись и скульптура. И, не могу не похвастаться, на выставке мой бюст в бронзе в натуральную величину.
– О! При жизни! – воскликнул Аверченко с неподдельным почтением. – Я не знал, что вы до такой степени знамениты… Как вы переносите свою известность? Тяжело?
Я сказал Аркадию Тимофеевичу, что быть знаменитым для меня всегда получается вовсе некрасиво.
– Вы в Праге всемирно известную экспозицию Национального музея в верхнем конце Вацлавской площади посетили?
– Нет, врать не буду, не посетил.
– То-то же… А познакомились мы с вами на пражском кладбище, уважаемый Виктор Викторович. Не на каком-нибудь старом Малостранском. Там с одна тысяча восемьсот четвертого года никого не хоронят. Нет, не там мы познакомились, а на самом обыкновенном. Значит, и вы любите в чужих краях шляться по кладбищам. Ну так не соблазняйте меня смотреть ваш бюст в бронзе.
Ближе всего было Смоленское. Там – бабушка, и на ее могиле я давно не был. И пройти на Смоленское с Петроградской можно по замечательно красивым местам. И раньше там был Блок похоронен… А может быть, на Красненькое к Юльке Филиппову?
Аверченко допил остывший кофе и взбодрился:
– Ехать – так ехать! – как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в довольно прохладную воду Мойки. Только отправимся пешком. К таксомоторам я так и не привык. Извозчики моя любовь. Последняя запись в записных книжках Чехова – если память не изменяет, он ее перед смертью сделал, – «Чем глупее извозчик, тем больше его любит лошадь».
2
В сквере угол Лахтинской и проспекта Щорса на пересечку нашему курсу поднялся с садовой скамейки ханыга. Трезвый, видок угнетенный, лет тридцати пяти, с бородкой клочьями.
Или закурить попросит, или мелочи – это закон. Намазан я для этакой публики какой-то флюоресцирующей краской.
Все точно.
– Дай, отец, рублишко! – Это ко мне. – Двадцать шестого марта из заключения вышел, без работы сижу, опять воровать идти? Дай, отец, рублишко!..
Высыпаю горсть мелочи.
Отстал, поблагодарил даже чувствительно. Какой-то инстинкт говорил, что он сейчас пожрать купит, а не выпивку: настоящее несчастье и горе прошло на пересекающемся курсе.
– Вы ему подали, потому что боялись? – спросил Аркадий Тимофеевич.
– Нет, любезный гражданин, из привычки. И по жалости.
– Он бывший заключенный?
– Заключенных у нас нет. Есть только осужденные.
– Гм. И давно?
– Как вам сказать. Сам об этом узнал недавно. Вдруг в Горлите останавливают книгу. А там я цитирую письмо заключенного ко мне. Он написал: «А книга для нас – окно в прекрасный мир свободы. Но и среди книг можно попасть в дурную компанию».
– Замечательная фраза! И что?
– Остановили книгу, а она уже в типографии на машине крутилась.
– Кто остановил?
– Цен… Редактор остановил. Такой болван – святых выноси. Оказывается, надо было заменить «заключенного» на «осужденного».
– И все?
– Ага.
– И вы заменили?
– Конечно.
– А дальше-то все осталось?
– Конечно осталось.
– И «окно в прекрасный мир свободы» осталось?
– Естественно.
– «Осужденный к смертной казни написал мне…» Дико звучит, а?
– Вы правы, но я об этом не подумал, не до того было.
Мы двинулись к пивному ларьку.
– Знаете, у меня сейчас, по выражению Пуришкевича, на душе пух от восторга.
– Это почему?
– Как были наши российские цензоры выдающимися идиотами, так и остались. Сколько крови у меня выпили! Последний в Крыму врангелевский цензор был. Он…
– Но-но, Аркадий Тимофеевич, я, конечно, с вами откровенничаю, ибо, простите, вы все-таки покойник и лишнего болтать не будете, но запомните: цензуры у нас нет. Ни предварительной, никакой.
– Они, цензоры и критики, и в мое время вислоухими были, – продолжал Аверченко, чихнул, достал платок, со вкусом высморкался. – И все нюхают, нюхают, а след взять не могут! Беспородны от роду. Когда, милгосударь, у нас в критику графы-то шли? Одни разночинцы-с! Отсюда и вечные комплексы российских критиков: в писатели им хочется, а сами – дворники,