Соль на нашей коже - Бенуат Гру
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему ты не подаришь мне свою книжку? Я все удивляюсь: ты – и книжку написала. Мне всегда казалось, что писатели не такие люди, как все… до них и дотронуться было бы страшно, понимаешь?..
– Нет, не понимаю! По-моему, ты как раз прекрасно дотрагиваешься до писателей! Не думаю, чтобы моя книга тебе понравилась. Это научная работа, понимаешь?.. И вообще, женщины… и революции – эти две темы не очень тебя волнуют. Ну… скажем, ты о них никогда не думал. Ты даже сам не знаешь, интересно тебе это или нет.
– Лучше скажи опять, что я дурень.
– Еще как скажу! – Жорж сопровождает свои слова ответным тычком.
– Интересно, что я тут с тобой забыл? – фыркает Гавейн, не зная, обратить ли это в шутку.
– А я с тобой? Это тебе не интересно? Пора уже признаться себе, что мы любим друг друга, дурень мой любимый!
Она обнимает его за шею, изо всех сил пригибает к себе его голову, и оба ни о чем больше не думают, пока длится их поцелуй.
– Ты мне интересен, если хочешь знать, – продолжает Жорж. – Я люблю твой характер, твой гнусный характер. Люблю твою нежность. И ты умеешь быть тонким в любви, как мало кто из мужчин, дурень этого точно не смог бы… Вот видишь… А мою диссертацию, если хочешь, я тебе пришлю с компрометирующей дарственной надписью! Тебе придется читать ее тайком, а потом зарыть в своем саду.
Солнце все ниже над шаткой верандой наших бугенвильцев. Кстати, думает Жорж, надо сказать ему, что имя Бугенвиля носит сегодня не остров, хотя он открыл их немало, а кустарник. Они пьют креольский пунш – пожалуй, даже слишком много, – и Жорж рассказывает о своей жизни, о работе в университете. Она говорит с легкостью – это семейное, да и классовое тоже. В среде Гавейна открывают рот, только чтобы сказать самое необходимое. Даже с друзьями откровенничают лишь изредка, за бутылкой, и то как бы шутя. Эти люди никогда не говорят о том, что их задевает за живое. Такое здесь показалось бы неприличным! Как если бы бабушка Лозерек вздумала вдруг одеться не в черное или мать не пожелала утром встать с постели. Все общение сводится к кратким: «Хорошо нынче поработали!», «Ох и попотели же мы в тот раз!», а в ответ раздается задумчивое: «Да-а! Ничего не скажешь!» Затем все умолкают, мысленно обращаясь к собственному опыту.
Но в этот вечер на острове, названном именем Габриеля де Шуазея, герцога Пралена, после четвертого пунша Лозерек перестает быть Лозереком. Просачивается наконец наружу частица того невысказанного, что он хранит внутри себя. И это пугает даже больше, чем любовь. И сильнее волнует: откровенничать с женщиной – ничего подобного он не делал в своей жизни. Пожаловаться на тяготы – это еще туда-сюда. Но рассказывать о том, что ему дорого, – все равно что допустить чужого в святая святых. Жорж тоже немного опьянела от лекарств и от выпитого… Это его успокаивает. Они не выходят даже поужинать из-за ее ноги, наедаются до отвала экзотическими плодами, и Гавейн говорит, говорит, не закрывая рта: о тунце у берегов Сенегала и Кот-Дивуара, о том, что каждый лов – это захватывающее приключение, о лихорадочном возбуждении, которое накатывает, когда нападешь на косяк, о том, как бурлит вода, когда рыба, почуяв приманку, всплывает наверх, как нужно быстро схватить толстое бамбуковое удилище, как льют воду из шланга, чтобы заслонить от тунцов изготовившихся одержимых рыболовов, как раздает приманку старший механик. А потом этот миг, он налетает, как любовь, – да-да, он так и сказал: налетает, как любовь, – когда все, поднатужась, втягивают на борт тунцов, лучшую в мире рыбу, тыщу раз попадались рыбины больше двадцати кило… алчно клюет рыба, спешат охваченные азартом люди, кровь на плащах, шлепающие звуки бьющейся на палубе рыбы, крючки без шпеньков, чтобы быстрее отцепить, и снова забрасываются снасти…
Жорж уже давно заметила, что всякий раз, когда Гавейн говорит о своей работе, он употребляет больше бретонских слов и заметнее становится акцент. Он с удовольствием расшифровывает ей свой закодированный язык, жаргон своего ремесла, объясняет, как нужно искать косяки, отмели, где кормятся тунцы, как на соленую икру ловят сардинелл, на которых в свою очередь будут ловить тунцов, как идут подготовительные работы перед сражением… Да, потеть приходится куда больше, чем с сетями: все время нужно насаживать наживку на крючки. Действовать надо быстро, бывает, снасти рвутся или кто-то упадет в воду, но это же спорт! Глаза его блестят. Она читает в них уважение к противнику, прожорливому хищнику по имени тунец.
– Потрясная рыба, и постоять за себя умеет, ты бы видела! Нас тринадцать человек, бывало, вытаскивали по триста рыбин за полчаса. Да еще каких здоровенных!
Она кивает:
– Это, должно быть, грандиозное зрелище.
– Ну да, потрясное, – отвечает он. Грандиозное – это не из его лексикона. – Но теперь-то этому, можно сказать, конец, – добавляет он со свойственной морякам покорностью судьбе. – Арматоры – они все решают, корабли им нужны новые, люди тоже. Мы теперь гроша ломаного не стоим. Наши снасти – это же каменный век. У этих америкашек теперь нейлоновые сети, они ловят по десять тонн в день. А мы – за один лов столько! Да уж, долго не продержимся, – вздыхает он.
Жорж вдруг видит, что он сейчас очень далеко от нее. Как будто говорит сам с собой.
– Но ведь на сейнере ты зарабатывал бы гораздо больше, разве нет? И условия лучше, и работа не такая изнурительная.
– Зарабатывал бы больше, ясное дело, да только… Он умолкает, не договорив. Не может облечь в слова свою боль, свою любовь к ловле по старинке, к тем временам, когда человек был единственной истинной ценностью, когда радар еще не заменил чутье капитана, а электроника – мужество и опыт.
– В тринадцать лет я уже ходил за тунцом. Ну, тогда-то был белый тунец, не совсем то, что здешний, красный…
Прежней ловле конец, но он не сдается. Лучшее тому доказательство: он здесь. Уж если работать с размахом… Поговаривают о том, чтобы с вертолетов высматривать стаи птиц, охотящихся за мелкой рыбешкой, косяки которой у самой поверхности в свою очередь указывают на крупную рыбу в глубине. Стягивается кольцо вокруг тунца. Северную Атлантику опустошают, но здесь их ждут несметные стаи тунцов. Его глаза снова загораются. Плевать ему на окружающую среду, которую называют еще Природой. Ему нравится опустошать, разорять – это его ремесло. Чем не пират? Будущее человечества его не касается.
Уже час ночи. Гавейн озирается, будто упал с небес на землю. Жорж прикорнула у него на плече. Он и впрямь говорил сам с собой, но сам себе он никогда не стал бы всего этого рассказывать. И братьям не стал бы, и жене. Ребятам с траулера – может быть, но им можно о делах, о планах, а не о своих чувствах. Чувства – дело бабье. Почему же с этой женщиной он как будто становится другим человеком, говорит такое, чего никому не говорил и даже не знал, что ему хочется это сказать?