Лучшее за год III. Российское фэнтези, фантастика, мистика - Василий Владимирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама может управиться со всем, что плавает, — улыбнулся сын.
— Она десять лет ходила со мной на том самом паруснике и действительно может управиться на корабле со всем, от шлюпки до штурвала, причем я часто и сам не понимал, как у нее хватает сил.
— Правильно ли я понимаю, что ваша жена Ассоль — это и есть та самая Ассоль, которая уплыла под алыми парусами?
После краткого молчания капитан подтвердил:
— Да, именно она.
— Господин Грэй, я, конечно, уже с ходу могу предположить, например, что, пользуясь случайной остановкой, она отправилась в родную деревню… Но, если вы позволите, я буду продолжать задавать вам вопросы. Я правильно понимаю, что вам чрезвычайно важно сохранить инкогнито?
— Совершенно верно. Я уже говорил, что мы в принципе не собирались заходить ни в один из портов. Я в курсе, что одно время здесь был своего рода ее культ, и не хотел бы, чтобы она об этом знала, — мне кажется, ее бы это покоробило. Да и она не настаивала на остановке.
— У нее в принципе была склонность совершать спонтанные поступки? Уходить без предупреждения, например?
— Как вам сказать… Подчас да. Господин Бликс, я должен облегчить вам труд и сперва сам рассказать вам то, что, мне кажется, вам поможет. Дело в том, что в родной деревне ее не очень-то и любили. Это во-первых. Но это не столь важно сейчас. Важно другое. Видите ли, среди сотен людей, которым в жизни выпадает счастье, всегда найдутся один или два, в которых пение счастья не может заглушить голоса совести. Ассоль — из них. Я уже сказал вам, что мы десять лет ходили все вместе на паруснике — я, мой тесть Лонгрен, Ассоль и наши сыновья — всего у нас четверо сыновей, и роды принимали повитухи всех цветов кожи. От шведки в Гётеборге до черной как смола повитухи в Капе. Последние роды были тяжелыми, и доктора после этого запретили нам иметь детей и посоветовали вести оседлую жизнь. Десять лет Ассоль видела жизнь с борта «Секрета» пестрой и далекой — а тут вдруг ей пришлось стать хозяйкой моего родового поместья. И ей начало казаться, что она не заслуживает всего этого — моей любви, моего богатства, наших замечательных детей, потому что вокруг есть множество людей, куда менее счастливых, чем она. Мне самому знакомы эти чувства, но с годами я сумел убедить себя в том, что помогать людям нужно в меру сил — и не напрямую, а, скорее, своим примером, с тем чтобы они сумели справиться сами. Она выслушивала меня и соглашалась — но потом ей снова попадался нищий, обиженный ребенок, падшая женщина, и все начиналось сначала. Расходы меня совершенно не трогали, поймите. Меня куда больше беспокоило, что она страдает — а она страдала. Благотворительность не приносила утешения. Ей все время казалось, что она делает мало, недопустимо мало. Она едва не увлеклась революционным движением и едва не увлекла меня — но ее отвратили русские бомбисты, о которых писали газеты, и дух враждебности к инакомыслящим, который пронизывал это движение даже в самых умеренных его проявлениях. А потом грянула война… Она подалась было в сестры милосердия и была, насколько я понимаю, отличной сестрой милосердия, пока одной бессонной ночью ее не доконал этот простой вопрос — за какие заслуги она счастлива и какое она имеет на это право в то время, когда другие несчастны. Можно понять — у нее на руках умирали мальчики не намного старше нашего первенца, искалеченные, сходящие с ума от страданий и недоумения — за что им такое наказание? Через неделю начальник госпиталя силой отправил ее домой — она не могла есть, буквально почернела… Удивительно — она воспряла, когда нашего старшего призвали на фронт. Ей казалось, это ее долг — пожертвовать сыном. Она не плакала. Но мне было страшно думать о том, что в мыслях она его похоронила. Тем не менее его отсутствие и письма с фронта подействовали благотворно. Он вернулся с войны с двумя нашивками легких ранений, и на волне общей эйфории по поводу наступившего мира она, как мне казалось, излечилась окончательно. Но я задумался о том, чтобы оградить ее от болезненных новостей. Мы купили землю на другом краю света, в глуши, отстроили там поместье, и всей семьей перебрались туда. Там мы построили свой собственный мир — для нее. В нем было место маленьким горестям, которые можно было преодолеть, но все большие неодолимые беды мы изгнали вон. Это оказалось не так сложно — довольно было не читать столичных газет, не слушать радио и регулярно пополнять библиотеку, и без того огромную, книгами о славном прошлом или туманном будущем. Вместо газеты к нам с опозданием ходил «Еженедельный бюллетень» из соседнего городка, до того невинный, что его впору было читать на ночь детям. Мы устроили на нашей земле — ну да, нечто вроде коммуны, — однако, поскольку у меня была репутация миллионера и чудака, нас не беспокоили. Дети к тому времени давно уже учились в пансионах и кадетских корпусах, далеко от дома, и писали нам забавные письма… Потом они переженились и навещали нас со своими семьями. Но как-то само собой разумелось, что мы — не путешествуем. В уединении она начала сочинять книги — своего рода длинные сказки, в которых оживал мир. Кое-что даже удалось издать. Мне думается, она понимала, что ее страдания мучают и меня, — и так, в немом согласии не терзать друг друга, мы жили до тех пор, пока не начала вызревать новая война. У меня, конечно, было радио. И я улучал время, чтобы тайком его послушать. Я был в курсе мировых событий — у меня уже в тридцать третьем сосало под ложечкой, когда из динамиков лаяли по-немецки, а трусом я никогда не был. И когда мне окончательно стало ясно, что война будет, я принял меры к ее предотвращению. Я договорился с «Еженедельным бюллетенем», что они будут выпускать один номер нарочно для нас. И там не будет ни одной новости о войне, когда бы она ни началась. Главный редактор даже согласился сочинять эту газету — он был понимающий человек. Поэтому в нашем мире не было ни Перл-Харбора, ни Сталинградской битвы, ни Аушвица… А мои сыновья водили в полярных льдах исследовательские суда, а не служили в Северном конвое. Гарольд, например, потерял руку в схватке с белым медведем, спасая эскимосского мальчика. Правда, на самом деле медведь назывался «Юнкерсом», вот так.
— По-ни-маю, — с расстановкой сказал Бликс. — Она не может не узнать о том, что война была… По-ни-маю… Я готов поклясться, что она отправилась в Каперну. Чувство вины, понимаете? Ее ведет чувство вины за свое счастье. Оно не может не привести ее туда. Во всяком случае, эту версию надо будет проверить первым делом. Можем отправиться туда прямо сейчас — я без машины, но здесь есть бюро по найму автомобилей… Кстати, ваша жена водит машину?
— Да, вполне уверенно. Она вообще удивительным образом ладит с техникой. Как будто любой механизм для нее — любимая игрушка. Она в юности делала игрушки, помогала отцу.
— Послушайте, Хин… Господин Хин… Да, спасибо большое за ваш глинтвейн. Я не хотела бы вас обидеть, но мне хочется сделать вам подарок. Просто это слишком неожиданно, а подарок может показаться вам дорогим, иногда люди на это обижаются.
— Сроду не обижался на подарки! Дарите мне хоть весь мир, я с радостью приму!
Она вынула чековую книжку и, прикрыв страницу ладонью, заполнила чек.
— Это на предъявителя, господин Хин. Чтобы вы купили новый барк. Или что там нужно для вашего будущего цеха. Собственно, это все равно. Вы здесь делаете замечательное дело. Вы не обидитесь? Я объясню, — она торопилась, не давая ему вставить слово, — я сама очень внезапно, думаю, вы понимаете, каким образом, стала богатой — я вышла замуж. Это был брак по любви, я даже поначалу не поняла, что мой муж богат, воспринимала все как должное — пока не осознала, что это было просто везение, слепое везение, чудовищное везение — и ничего больше. И я ничем этого не заслужила. Везение. Понимаете? И единственное, чем я могу отблагодарить судьбу за ее дары, — это облегчить ей работу.
— Самые щедрые чаевые за экскурсию, которые получал кто-либо! — молодо расхохотался Хин. — Благодарю вас сердечно, дорогая! Барк или засольные чаны — уж что-то да будет!
Она медленно поднялась из-за стола.
— Мне, наверное, пора, господин Хин.
— Я вас провожу до авто. И осторожнее, пожалуйста, за рулем после глинтвейна. Я по глупости сделал обычной крепости, а надо было вам послабее.
Он вернулся в трактир, оставив дверь открытой. Пепельное полотно света легло на темные плиты пола. Аромат глинтвейна тянулся из ее недопитого стакана, стоявшего ровно на том столе (и с той же стороны), за которым любил некогда сиживать угольщик Филипп. «Он врет. Его отец тоже врал; врала и мать. Такая порода…» — давние слова угольщика прозвучали так ясно, что Меннерс покосился на освещенные портреты Ассоль, словно голос раздался оттуда. «Вельбот проклятый! Много ты знаешь о нашей породе!.. Вот возьму и в самом деле открою музей и скуплю туда всю твою мазню! На эти вот самые деньги!» — Хин пристукнул кулаком по чеку. Тонкая подпись казалась овеществленной линией полета ласточки. Он, щурясь, прочел и расшифровку. Усмехнулся.