Голем - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– тогда я понял, ясно, где корень всего… Иногда я вижу таинственный смысл в том, что я чахоточный и кашляю кровью: мое тело отвращается от всего, что исходит от него и выбрасывает все это с омерзением.
Часто ненависть моя сопровождала меня и в моих сновидениях, тешила меня картинами всевозможных мук, предназначенных для него.
Но я прогонял все эти образы: они оставляли меня неудовлетворенным.
Когда я думаю о самом себе и с удивлением вижу, что в мире нет никого и ничего, что бы я был в состоянии ненавидеть, или к чему я мог бы просто почувствовать антипатию,– кроме него и его крови, меня охватывает отвратительное чувство: я мог бы стать порядочным человеком. Но, к счастью, это не так. Я вам сказал уже: во мне больше нет места ни для чего.
Не подумайте только, что меня ожесточила печальная судьба (том, что он сделал с моей матерью, я узнал только спустя много лет). Я пережил один радостный день, который оставляет за собой все, что вообще доступно человеку. Я не знаю, известно ли вам, что такое искреннее, подлинное, пламенное благочестие. Я тоже не испытывал его до тех пор. Но вот, в тот день, когда Вассори покончил с собой, я стоял у лавки и видел, как он принял известие. Он должен был отнестись к этому известию тупо, как не искушенный игрою жизни человек. Целый час стоял он безучастно, подняв слегка над зубами свою кроваво-красную заячью губу… так… так… весь точно собранный внутрь… тут я почувствовал веяние архангельских крыл.
Вы знаете черную икону Божьей Матери в церкви? Перед ней я пал на колени, и райская мгла окутала мою душу.
Харусек стоял с мечтательными большими глазами, полными слез, и, глядя на него, я вспомнил слова Гиллеля о непостижимости темного пути, которым идут братья, обреченные смерти.
Харусек продолжал.
– Внешние обстоятельства, которые «создали» мою ненависть, если могут считаться оправданием ее в глазах профессиональных судей, вероятно, вас не заинтересуют: факты кажутся верстовыми столбами, но в сущности выеденного яйца не стоят. Они – только назойливое хлопанье пробок от шампанского, лишь дуракам кажущееся самым существенным в пирушке.
Вассертрум всеми инфернальными средствами, которыми располагают подобные люди, заставил мою мать подчиниться его воле,– а может быть, и гораздо хуже того. А потом,– ну, да,– а потом он продал ее в дом терпимости… это не трудно, если быть в дружеских отношениях с полицейскими комиссарами,– но не потому, что она надоела ему, о нет! Я знаю тайные изгибы его сердца.
Он продал ее в тот день, когда с ужасом убедился в том, как горячо он любил ее. Такие, как он, поступают как будто бы нелепо, но всегда одинаково. В нем пробуждается любостяжание всякий раз, как кто-нибудь приходит и покупает какую-нибудь вещь в его лавочке, хотя бы за высокую цену: он чувствует только необходимость отдать эту вещь. Понятие «иметь» для него самое дорогое, и если бы он был в состоянии создать для себя идеал, то это было бы отвлеченное понятие «обладания».
Вот и тут это выросло в нем до гигантских размеров, до вершины тревоги: не быть больше уверенным в самом себе, не что-нибудь хотеть дать во имя любви, а быть обязанным дать, подозревать в себе присутствие чего-то невидимого, что заключило в оковы волю или то, что он считает волей. Это было началом. То, что последовало за этим, произошло автоматически. Так щука должна механически, хочет или не хочет – схватить блестящий предмет, мимо которого она проплывает.
Продажа моей матери была для Вассертрума естественным следствием. Она дала удовлетворение всему, что оставалось от его дремлющих чувств: жажда денег и извращенной радости самоистязания … Простите, майстер Пернат,– голос Харусека зазвучал вдруг так твердо и сухо, что я испугался,– простите, что я до ужаса рассудительно говорю об этом. Но когда посещаешь университет и имеешь дело с такой массою книг, невольно путаешься в выражениях.
В угоду ему я заставил себя улыбнуться, но внутри себя я отлично понимал, что он борется со слезами.
Как-нибудь я должен помочь ему, рассуждал я – по меньшей мере, попытаться облегчить его тяжелую нужду, насколько это в моих силах. Я незаметно вынул из комода последнюю оставшуюся у меня бумажку в сто гульденов и спрятал ее в карман.
– Когда вам будет лучше житься, и вы будете практикующим врачом, вы узнаете, что такое спокойствие, 6 господин Харусек,– сказал я, чтобы придать разговору более успокоительное направление.– Скоро ваш докторский экзамен?
– Очень скоро. Я обязан сделать это для моих благодетелей. Смысла в этом никакого, потому что дни мои сочтены.
Я хотел сделать обычное возражение, что он смотрит слишком мрачно на дело, но он с улыбкой отстранил мою попытку.
– Это самое лучшее. Не велико удовольствие подражать комедиантам врачебного искусства и, в конце концов, добыть себе дворянский титул в качестве дипломированного отравителя колодцев. С другой стороны,– продолжал он с желчным юмором,– жаль, что мне придется прекратить благословенную работу в гетто.– Он взялся за шляпу.
– Но я не буду вам мешать больше. Или поговорить еще по делу Савиоли? Мне кажется, не стоит. Во всяком случае, дайте мне знать, если у вас будут какие-либо новости. Лучше всего повесьте здесь у окна зеркало, как знак, что я должен зайти к вам. Ко мне в погреб вы не заходите ни в коем случае. Иначе Вассертрум сразу заподозрит, что у нас какие-то общие дела. Мне, между прочим, очень интересно было бы знать, что он предпримет, узнав что у вас побывала дама. Скажите ему, что она приносила вам драгоценную вещь для починки, а если он будет приставать, оборвите разговор.
Мне все не удавалось подсунуть Харусеку кредитный билет. Я взял с окна воск для модели и сказал ему: – Пойдемте, я провожу вас по лестнице, Гиллель ждет меня,– солгал я.
Он удивился.
– Вы подружились с ним?
– Немного. Вы знаете его?.. Или, может быть, вы,– я невольно улыбнулся,– не доверяете и ему?
– Боже сохрани!
– Почему вы это так решительно говорите?
Харусек приостановился в раздумье.
– Сам не знаю, почему, тут что-нибудь бессознательное: каждый раз, когда я встречаю его на улице, мне хочется сойти с тротуара и броситься на колени, как перед священником, несущим святые дары. Видите ли, майстер Пернат, это человек, который каждым своим атомом являет полную противоположность Вассертруму. В христианском квартале, так плохо всегда осведомленном, он слывет скупцом и тайным миллионером; однако, он чрезвычайно беден.
Я переспросил с испугом:
– Беден?
– Да, возможно, что еще беднее меня. Слово «взять», я думаю, он знает только по книгам. А когда он первого числа возвращается из ратуши, его обступают нищие евреи, зная, что он любому из них сунет в руку все свое скудное жалование, чтоб через два дня вместе со своей дочерью начать голодать. Старая талмудическая легенда утверждает, что из двенадцати колен, десять проклятых, а два святых. Если это так, то в нем два святых колена, а в Вассертруме все десять остальных, вместе взятых. Вы никогда не замечали, как Вассертрум меняется в лице, когда он встречается с Гиллелем? Это, скажу вам, очень интересно! Видите ли, такая кровь не допускает смешения, дети явились бы на свет мертворожденными. И это в предположении, что матери не умерли бы от ужаса до их рождения. Гиллель, между прочим, единственный, кого Вассертрум остерегается, он бежит от него, как от огня. Вероятно, потому, что Гиллель олицетворяет для него что-то непостижимое и непонятное. Может быть, он подозревает в нем и каббалиста.
Мы спускались по лестнице.
– А вы думаете, что теперь существуют еще каббалисты и что, вообще, Каббала что-нибудь представляет собой? – спросил я, напряженно ожидая ответа, но он, по-видимому, не слышал вопроса.
Я повторил его.
Он быстро отвернулся и указал на дверь, сколоченную из крышек от ящиков.
– У вас тут новые соседи, бедная еврейская семья: сумасшедший музыкант Нафталий Шафранек с дочерью, зятем и внуками. Когда становится темно и Нафталий остается один с маленькими девочками, его охватывает безумие: он привязывает их за руки друг к другу, чтобы они не убежали, загоняет их в старый курятник и обучает их, как он говорит, «пению», чтобы они могли со временем зарабатывать себе на жизнь. Он обучает их сумасброднейшим песенкам с немецким текстом, всяким обрывкам, удержанным его смутной памятью, прусским победным гимнам и многому другому в этом роде.
Действительно, из-за двери раздавались тихие звуки странной музыки. Смычок выводил необычайно высоко и все в одном тоне мотив уличной песенки, и два тоненьких, как ниточка, детких голоска подпевали:
«Фрау Пик, Фрау Гок, Фрау Кло-но-тарщ, Вместе стояли, Мирно болтали…» 7
Это было в равной степени безумно и комично, и я не мог удержаться от громкого смеха.