Бедные (Империя - 2) - Генрих Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодой наследник ударил по столу тростью, да так, что женщины, сидевшие поблизости, взвизгнули; затем, среди внезапно наступившей тишины, опершись ладонями о стол, резко бросил:
- Люди! - вызывающе поглядел вокруг и снова повторил: "Люди! Этот дом, завершение которого мы сегодня празднуем, говорит, верно, и вам о том, что раньше здесь таких домов не было.
Бальрих, стоявший сзади и зажатый толпой, презрительно выслушал тираду молодого наследника, гордо озиравшего зал. Ему было еще неясно, к чему тот клонит. Казалось, наследник рассказывает историю Гаузенфельда... "Это было жалкое местечко, покуда мой высокочтимый отец не взял бразды правления в свои сильные руки и не наложил на предприятие печать своего могучего духа". Затем он продолжал еще более напыщенно:
- И вот взгляните, какой размах! Наше предприятие не узнать! А в чем секрет успеха? Только в руководстве!
В доказательство наследник стал приводить сравнение со всей страной в целом. Ибо, когда молодой Геслинг проходил в гимназии историю Германской империи и ее блестящего расцвета при нынешнем всеми признанном правительстве, он неизменно вспоминал Гаузенфельд и своего "высокочтимого отца". И тем же торжественным и напыщенным тоном он продолжил:
- То, что мы видим в Гаузенфельде, можно наблюдать по всей империи; стройка идет повсюду, и доказательство тому наш новый корпус. Сейчас у нас тысяча девятьсот тринадцатый год...
Наследник сделал паузу, словно что-то высчитывал.
- Да, тысяча девятьсот тринадцатый, и все это сделано в течение последних двадцати - двадцати пяти лет. Мы произвели в Гаузенфельде столько бумаги, что могли бы покрыть ею весь мир. И, как знать, может быть, нам придется производить и кое-что другое, еще более нужное нашей стране.
Снова пауза, затем взмах бокалом. Потом он крикнул во всю силу:
- А посему его императорскому величеству и главному директору Геслингу ура, ура, ура!
В ответ на это рабочие тоже, точно выстрелив, грянули троекратное ура. Музыка загремела туш.
А теперь можно было освободить зал для танцев! Мужчины помоложе, сняв пиджаки, принялись раздвигать мебель, между тем как по углам, хихикая, уже готовились танцевать девушки. Бальрих едва успел помочь разобрать длинный стол, как в зал вошла Лени. Она явилась только теперь, словно шум и запах насыщения не были достойны ее присутствия; да и как расцвела она за этот год! Сестра стала дамой, настоящей дамой! Брат только сейчас заметил это. На плечи все еще накинут платок работницы, но под ним узкое шелковое платье, обтягивающее фигуру, и такое длинное, что даже не разглядишь, надела ли она золотистые туфельки - его подарок; волосы причесаны так гладко и уложены так искусно, будто их лишь касались ее тонкие, белоснежные руки. Длинные перчатки были натянуты до самых рукавов.
Откинув голову, словно знатная дама, созерцающая веселье простонародья, она шла по залу; ее мелкие шажки казались связанными, и на ходу обрисовывались ее стройные колени. Увидев сестру, Бальрих раскрыл рот и покраснел; и все-таки он гордился ею и любил ее; потом он кинулся ей навстречу, желая проводить, но, пока на ходу надевал пиджак, к ней уже подошел Горст Геслинг, по его знаку заиграла музыка, и они пронеслись мимо, не видя его. Бальрих стоял в нерешительности. За первой парой, шаркая и топая, включилось в танец множество других. Но эти двое пронеслись мимо неслышно, точно пылинки.
Долгим казался ему этот вечер; только кончался один танец, как тут же начинался другой. Лени все танцевала, и только с одним Геслингом. Бальрих чувствовал, что на него смотрят, ведь он стоял недвижно, словно прикованный, его хмурый взгляд все мрачнел, казалось, он не в силах оторвать его от одной-единственной пары.
Глядя ей вслед, Бальрих мысленно называл сестру бесстыжей, а ее кавалера - подлецом. Вот сейчас он встанет между ними, он мысленно твердил себе, что близка та минута, когда по праву брата он вступится за честь сестры и они вынуждены будут расстаться; а Геслинг и Лени продолжали танцевать. Не глядя на него, танцевали и улыбались друг другу. И это обезоруживало его. И так хороша была Лени со своими широко расставленными глазами, пунцовым ртом и матовой белизной почти прямого носа, - так прекрасна была сестра, что ради нее он готов был признать прекрасным и ее танцора с его моноклем, прилизанными соломенными волосами и красным потным лицом. Он вел ее так, как никто не умел в этом зале. Ей оказано предпочтение, и она чувствует себя счастливой от пустяка, от какого-то танца. "Увы! Когда же она узнает настоящее счастье, за которое я борюсь?.. Не следовало бы мне смотреть на нее... Но что это?" Он очнулся от забытья. Кругом развевались пестрые юбки, мелькали пестрые цветы, блестели от хмеля глаза. И все это только прах. Мы - бедные!
Но вот возле Лени и Горста образовалось свободное пространство, Бальрих увидел, как сестра, приподняв платье над обтянутой шелковым чулком ногой, промелькнула мимо, и на ней сверкнула его туфелька, золотистая туфелька феи. "А все-таки в эти краткие мгновения радости она танцует в туфлях, подаренных мной", - подумал он и с этой мыслью покинул зал; вслед за ним, истомленная ожиданием, выскользнула и Тильда.
Он угостил ее лимонадом и сказал, что хочет поиграть в кегли. Позади киосков с громом и звоном вертелась, кружилась, сверкая блестками, карусель, а вокруг толпились разряженные дети. Они визжали от нетерпения, возились на лужайке или приносили матерям из киосков напитки и тут же успевали втроем или вчетвером прокатиться в коляске, запряженной осликом. Вздымая пыль, ослик неутомимо возил коляску от шоссе до кладбища и обратно. Пыль тучей висела над лугом, палатками, строительной площадкой, кегельбаном. Среди этой пыли стоял неумолчный крик, и жирный чад от хвороста, который пекли здесь же, под открытым небом, катился волнами вдоль всей кладбищенской ограды, над расположившимися в ее тени любителями выпить и даже над могилами, между которыми кое-кто уже улегся спать.
Смелые гимнасты и любители рискованных шуток избрали себе для развлечения строительную площадку. В новом корпусе еще не было лестниц, но они взобрались на верхние этажи и, усевшись в оконных проемах, так галдели, что Клинкорум, живший в доме напротив, наконец не выдержал и появился на балконе. Укрывшись от необузданного народного веселья в тиши своего дома и чувствуя себя глубоко задетым в своем достоинстве образованного человека, сидел он в кабинете, отныне навеки затемненном новым зданием и открытом для всех запахов этой мрачной плебейской клоаки, которую под самым его носом возвел бесстыдный капитал. И вот учитель показался в дверях балкона, надеясь одним своим видом укротить голытьбу и оградить себя от ее бесчинств. Едва они увидели его, как раздался радостный вой. Скрыв правую руку в складках своего халата и выпятив живот, он, казалось, грозил им длинными зубами, бесчисленными прядками бородки, сверканием очков и, конечно, укротил их, как в былое время укрощал самый мятежный школьный класс. Все смолкло. Но когда Клинкорум почувствовал себя в безопасности, что-то упало ему на колпак. Он с достоинством отступил, ибо успел разглядеть, что оружие, которым его встретили, отнюдь не было оружием духа. На него попросту плевали. Вот плевок попал ему уже на живот, и Клинкорум обратился в бегство.
Он показался снова у окна своей спальни, но был принят по-прежнему; его и здесь настигли враги, ибо новая стройка образовала угол, обступая со всех сторон обитель муз и ее владельца. Тогда Клинкорум сдался. Забившись в самый темный угол библиотеки, он наблюдал, как на пол, на его рабочий стол и даже на висевшую подле него трубку, гася ее, падают, поблескивая, плевки. Кто именно плевал, он не видел но это были не люди, а чудовища, как и сам Геслинг, по воле которого они там сидели. Клинкорум ненавидел все и всех, он чувствовал, что сам демон гнусного капитала стоит за спинами этих злодеев, направляя эти плевки... И в эту минуту он поклялся во что бы то ни стало уничтожить Дидериха Геслинга. Тщетными бы ли все протесты учителя против постройки этого разбойничьего гнезда, и тщетными остались настойчивые просьбы купить его дом. Он видел лишь постыдное пренебрежение и безумие власти у тех, кому суждено пасть. Отныне и речи не может быть о каком-либо примирении - Клинкорум стал бунтовщиком, он заодно с бунтовщиками! Враг пролетариата - его враг и песенка врага спета. Горе насильникам, когда против них восстанет сила мышц, объединившись с непобедимой силой духа.
Однако на кегельбане продолжалось беззаботное веселье. Дикий виноград, обвивавший его ограду, рдел багрянцем, пиво подавалось прямо из окошка закусочной, и в розыгрыш был пущен поросенок. За все это платил Крафт Геслинг, почетный шеф рабочего клуба: платил за пиво, за поросенка и вдобавок расплачивался за шалости своих гостей.
Как только наступала очередь Крафта, Динкль, самый ловкий из игроков, пускал ему шар между ног, так что Крафт спотыкался и даже падал, вызывая дружный смех. Во избежание дальнейших неприятностей он делал вид, что ничего не замечает, и даже оделял всех папиросами, ибо, во-первых, нельзя было расстраивать игру, - Геслинг-отец категорически приказал ему добиться расположения рабочих, - а во-вторых, куда же ему было деваться? Танцзал, где его брат Горст делил с народом радость и горе, не привлекал Крафта. Он слишком робел перед девушками. Уж лучше нюхать пот играющих в кегли мужчин. Ежеминутно кто-нибудь налетал на него плечом или грудью, и тогда оба катились кубарем; бледный, с запавшими, обведенными синевой глазами, Крафт уже ничего не видел вокруг себя. Он тоже снял пиджак. Яунер, по своему обыкновению, услужливо подбежал и повесил его на спинку стула. Восемнадцатилетний Крафт, долговязый и хилый, через силу пустил шар и промазал. Желая загладить неудачу, он вытащил из кармана брюк вторую пачку папирос.