Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Сергей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дожидаясь, когда Елена Константиновна разгримируется и переоденется, Никита Ильич с удовольствием закурил пятую — последнюю по установленной себе норме — папиросу и вышел на высокое крыльцо служебного входа. Вечер еще не погас совсем и продолжал где-то за рекой, на севере, сиренево просвечивать сквозь небесный купол. Душистый дым папиросы приятно возбуждал и согревал. И вдруг словно острый коготок царапнул Никиту Ильича по сердцу.
"Телеграмма… Людмила…"
Он стиснул зубами мундштук папиросы.
"Сказать Елене или не сказать?"
У них не то чтобы повелось ничего не скрывать друг от друга, а просто никогда не возникала потребность в какой-либо утайке, и Никита Ильич растерялся. Он инстинктивно шагнул из-под света фонарей в тень, словно надеясь, что Елена не сразу заметит его, и это даст ему лишнюю минуту для размышления, но она уже появилась в дверях и шагнула навстречу.
"Нет, нет, — быстро решил он. — Та приедет и уедет, а тебе, милая, не до лишних тревог…"
И, отшвырнув папиросу, он крепко прижал к себе локоть Елены.
Надя из отдела детских игрушек
Скользнув губами по щеке Никиты, Надя простучала каблучками по ступеням лестницы и открыла своим ключом дверь квартиры.
Комнату ровно и мягко освещал апельсиновый свет ночника, стоявшего за ширмой. Мама спала на диване. Она сделала вид, что не слышала прихода Нади, потому что та не любила маминого контроля над ее поступками. Куда ушла, когда вернулась — это знать и ведать только ей, Наде.
Она сняла у порога туфли и прошла к себе за ширму, улыбаясь от предвкушения всего приятного, что ожидает ее там. А ждал ее час перед туалетным зеркалом, который она очень любила, — все эти флакончики, коробочки, баночки, тюбики и свое лицо в зеркале, как-то волнующе, истомно и порочно освещенное мягким светом ночника; ждала чистая, удобная, нежно лелеющая ее тело постель; ждал какой-нибудь сюрприз от мамы, что-нибудь необыкновенно вкусное, редкое, что она должна будет съесть, улегшись в постель.
— Ах! — тихо сказала Надя и на секунду зажмурила от удовольствия глаза.
Еще раньше, только войдя в квартиру, она пустила в ванну теплую воду ("Соседи не любят, когда ночью шумит вода — ну и черт с ними!") и теперь, сменив платье на махровый халат, подвязав косынкой волосы, поспешила в ванную. По пути она нагнулась к тарелке с черешнями и схватила губами одну ягодку, чтобы не прикасаться к ней немытыми пальцами.
— Ах!
Вода была теплая в самую меру — приятно успокаивающая, почти не ощутимая кожей. Надя чувствовала себя невесомой. Сквозь полудрему она думала о том, что наступило лето, и как это хорошо, что зима, которую она не любила, наконец прошла. Теперь вся она на речном ветру и солнце покроется золотистым загаром, на пляже ее будут провожать восхищенные и завистливые взгляды, потому что ни у кого нет загара такого великолепного оттенка и такой прямо-таки плакатно-рекламной ровности, а потом она поедет к морю — к заветной мечте ее, к вершине ее желаний. Море с давних пор манило к себе Надю, но не экзотикой своей, не чарами легенд, овевающих его. Оно было для нее одним из символов материального достатка наравне с норковым манто и собственной автомашиной. Как же иначе?! Ведь обеспеченного человека отличает от других прежде всего то, что он имеет собственную автомашину, покупает жене норковое манто и каждый год проводит бархатный сезон у моря. Пусть всякие недалекие романтики утверждают, будто оно пахнет йодом и мокрыми канатами. Оно пахнет подгоревшим бараньим жиром шашлыков и перебродившим соком винограда.
Надя заметила на левой руке выше локтя два синих пятнышка — следы слишком пылкого выражения чувств, оставленные Никитой, — и уже нахмурилась, намереваясь рассердиться на него, но вместо этого, удивляясь самой себе, вдруг улыбнулась нежно и горько. Зачем только устроено так, что пока ты молода и красива, пока молод и красив твой Никита, вы не имеете возможности поехать к морю на собственной автомашине?! Почему надо сначала долго работать, вбить в труд лучшие годы и лишь в каком-то отдаленном и призрачном будущем пожать сомнительные плоды этого труда?!
Снова закутавшись в махровый халат, теряя на ходу шлепанцы, Надя медленно прошла в свою комнату, за ширму, села перед зеркалом на низенький пуфик и распустила волосы. Гребень с натугой вошел в их тяжелую густоту.
Нет, она не согласна ждать так долго. Никита прелестный мальчик, и на них всегда оглядываются прохожие, но у него нет собственной автомашины, на которой они могли бы поехать к морю. Норковое манто он тоже не купит ей… Впрочем, ладно, бог с ним, с норковым манто. В конце концов можно и поступиться кое-чем, чтобы иметь такого шикарного мальчика, как Никита. Но если нет ни манто, ни поездки к морю на собственной автомашине — это уже слишком большая уступка, она не согласна на нее.
Надя уложила волосы, протерла лицо миндальным молоком и стала накладывать крем. Да, Никита, конечно, прелестный мальчик, опять подумала она, но у него есть глупые предрассудки. Ведь как было бы всем хорошо и удобно, если бы она вышла за профессора замуж, поехала на его автомашине к морю, а с Никитой продолжала бы встречаться просто так… ну просто так… Профессор, разумеется, не знал бы об этом. Странно, как рано нынче становятся профессорами! Ему всего лишь сорок, а золотой зуб и эта выхоленная породистость придают всему его облику еще более молодой, полнокровно-яркий, нетленный оттенок. И все-таки, когда он проходил сегодня в универмаге мимо Никиты, было особенно заметно, как гармонично красив и юн каждым своим движением, каждой линией своего атлетического тела Никита. Ах, если бы не эти его предрассудки! Ведь он ни за что не согласится встречаться с ней, когда она выйдет за профессора, глупый мальчишка.
Наде наконец все-таки удалось рассердиться на Никиту. Она стукнула кулачком по колену, легла в постель и первые ягоды хватала обиженно надутыми губками, с гримасой неудовольствия. Но мало-помалу вкусная черешня вернула ей блаженное состояние духа, вызванное теплой ванной и любимым вечерним занятием перед зеркалом. Она доела все до единой ягодки, потянулась под простыней, дернула ножкой и тут же уснула.
"Все смешалось в доме Облонских…"
Никита держал в руках реальное подтверждение угроз Канунникова — повестку о вызове в четвертое городское отделение милиции Крылова Никиты Ильича и Крылова Никиты Никитича.
"Старик-то при чем? — подумал Никита. — Старик тут ни при чем. Старику и так, должно быть, сейчас несладко".
Он спрятал обе повестки в карман и вечером не сказал о них отцу.
— Ну, каково ковыряешься в науках, малыш? — по обыкновению спросил тот, застав сына над книгами.
— Ковыряюсь, старик, помаленьку, — ответил Никита.
Внешне в их жизни ничто не изменилось, но оба теперь постоянно чувствовали скованность и неловкость, потому что избегали обнаружить в разговорах свое главное — растерянность, боль и заботу, вторгнутые в их жизнь телеграммой Людмилы. По обоюдному молчаливому согласию эта тема считалась у них запретной, но не потому, однако, что они боялись ее, а потому, что были именно растеряны и не знали, что сказать. Им стало тягостно находиться вдвоем. И теперь, как только вошел отец, Никита захлопнул книгу.
— Я пройдусь по лесу, — сказал он. — Голова, как после хорошего нокдауна.
— К ужину вернешься? Ждать?
— Если задержусь, ужинай без меня.
— Хорошо.
Но Никита знал, что отец не любил садиться за стол без него, и поспешное согласие поужинать в одиночестве означало, что старик рад его уходу. Он сглотнул подкативший к горлу комок и, чтобы скрыть заблестевшие слезы, полез с головой в шкаф за пиджаком.
"Ах, старик ты мой старик! Все смешалось в доме Облонских…"
На улице его обдало пахучей свежестью сумерек. Он вздохнул глубоко и протяжно, подумав, что ни запахи весеннего леса, ни темный конус старой ели, четко отпечатанный на фоне заката, ни шорохи мелкого ночного зверья в чащах и серебристые под луной озими за лесом, пожалуй, не осчастливят его сегодня, как всегда. Он любит вот так шагать по лесным тропкам, задевая плечами упругие лапы елей, разрывая разгоряченным лицом росистую паутину, наполняясь весь, как колокол, гудением стихов:
Душа грустит о небесах,Она нездешних нив жилица.Люблю, когда на деревахОгонь зеленый шевелится.То сучья золотых стволов,Как свечи, теплятся пред тайной,И расцветают звезды словНа их листве первоначальной.Понятен мне земли глагол.Но не стряхну я муку эту.Как отразивший в водах долВдруг в небе ставшую комету.Так кони не стряхнут хвостамиВ хребты их пьющую луну…О, если б прорасти глазами,Как эти листья, в глубину.
И теперь чувство невосполнимой утраты больно коснулось его. Он шел по знакомым тропкам, тщетно стараясь вызвать тот подъем духа, ту обостренность в восприятии окружающего, которые всегда сопутствовали ему в таких одиноких прогулках, но вместо этого чувствовал лишь гнетущее присутствие в мире какой-то неотвратимой беды. Он пробовал логическими доводами урезонить себя: ну приезжает совершенно незнакомая, чужая ему и посторонняя его судьбе женщина, ну поговорит о своих нуждах и уедет восвояси, и опять они со стариком заживут прежней дружной мужской жизнью. Так есть ли основания предрешать какую-то катастрофу? У нее беда? Старик поможет ей. Таков уж человек его старик, что он умеет помогать. На него можно положиться в любой беде.