Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Сергей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь чувство невосполнимой утраты больно коснулось его. Он шел по знакомым тропкам, тщетно стараясь вызвать тот подъем духа, ту обостренность в восприятии окружающего, которые всегда сопутствовали ему в таких одиноких прогулках, но вместо этого чувствовал лишь гнетущее присутствие в мире какой-то неотвратимой беды. Он пробовал логическими доводами урезонить себя: ну приезжает совершенно незнакомая, чужая ему и посторонняя его судьбе женщина, ну поговорит о своих нуждах и уедет восвояси, и опять они со стариком заживут прежней дружной мужской жизнью. Так есть ли основания предрешать какую-то катастрофу? У нее беда? Старик поможет ей. Таков уж человек его старик, что он умеет помогать. На него можно положиться в любой беде.
Никита остановился, отведя от лица еловую лапу, и как бы прислушался к себе. Нет, смятение не улеглось. Оно не подчинялось логике, и та посторонняя женщина, его неведомая мать, странным образом продолжала всесильно довлеть над его чувствами.
— Мама… — тихо сказал Никита.
И вдруг с мгновенной, как взрыв, силой, несмотря на расстояние, на годы, разделившие их, на полное забвение, впервые ощутил ее не просто как женщину, звавшуюся его матерью, а именно как мать, маму… Оглушенный этим неожиданным чувством, потерянный, словно прозревший слепой перед поразившим его светом, он стоял, все еще крепко сжимая колючую лапу ели, стараясь этой малой болью превозмочь иную, непосильную боль.
Была уже ночь — светлая ночь на грани мая и июня, когда в бледном небе видны лишь самые крупные звезды. Никита устал плутать по запутанным тропинкам леса, потерял счет времени и только по особому зеленовато-лимонному свечению северного склона неба догадался, что давно уже перевалило за полночь. Он сел на прогретый за день пень, устало снял с лица налипшую паутину.
"Сижу, — подумалось ему, — а вокруг меня дышит жизнь: в деревьях, в траве, в мышах, кротах, муравьишках… Пилят кузнечики, шарахаются какие-то бесшумные тени — ночные совки ли, летучие ли мыши?.."
Все еще было перепутано в нем недавним потрясением, и он, не знавший жизни в ее не философском, а простом житейском проявлении, умевший широко помыслить о непреложных законах мироздания и становившийся в тупик перед повседневными невзгодами, болезненно думал теперь о том, что вся эта жизнь невероятно сложна, запутана и непостижима. И сколько еще раз загонит она его в такой же безвыходный тупик чувств и мыслей? Несть тому конца!
Звонил четыреста пятый
Утром, когда Никита Ильич выходил из кабинета редактора после летучки, секретарша Света (язва отменная) громко, чтобы слышали все выходившие вместе с ним сотрудники, сказала:
— Никита Ильич, вас просили позвонить в гостиницу "Центральная", номер четыреста пять, женский голос.
— Спасибо, Светочка, — паточным голосом ответил Никита Ильич, но тоже с таким подтекстом, чтобы все поняли, как ничтожна Света с ее вздорным и ядовитым характером.
"Гостиница? Четыреста пятый? Женский голос? — думал он у себя в кабинете, положив руку на телефонную трубку. — Неужели Людмила? Но почему так скоро? И почему в гостинице? Нет, наверное, кто-то из знакомых столичных журналисток".
И все-таки он не решился сразу набрать коммутатор гостиницы. На работе он иногда курил, держа на этот случай в ящике стола пачку сигарет с фильтром, и теперь, чтобы оттянуть этот телефонный разговор, суливший неизвестно что, достал уже распечатанную пачку и вынул из нее зубами сигарету, машинально продолжая держать руку на трубке.
Телефон вдруг сам зазвонил у него под рукой. Никита Ильич почему-то решил, что это звонит именно четыреста пятый и поспешно отдернул руку, хотя телефонный звонок в редакции был явлением до назойливости обычным.
"Да что это я разволновался, словно перед разбором персонального дела на собрании!" — подумал он.
Телефон продолжал звонить.
— Слушаю, — сказал Никита Ильич.
Из снежной метели, охлестывающей когда-то стекла телефонной будки, где были выцарапаны слова "Леля, ты прелесть!", из зеленоватого света, затоплявшего некогда "мастерскую", из небытия возник голос:
— Никиту Ильича, пожалуйста.
— Я, — с усилием выдохнул Никита Ильич.
— Ну, здравствуй, — сказал голос.
Он, как показалось Никите Ильичу, был слишком равнодушен для такой минуты.
— Когда ты приехала? — спросил Никита Ильич.
— Я прилетела утром.
— Почему не прямо ко мне?
— Подумай сам.
— Да, верно.
— Когда мы сможем увидеться?
— Я могу прийти хоть сейчас.
— Н-нет, — чуть запнулся голос Людмилы. — Приходи около двух часов, прошу, не поднимайся в номер, а подожди меня внизу, в вестибюле.
— Хорошо, — сказал Никита Ильич.
В трубке запищали короткие гудки отбоя.
"Не заходить в номер… Значит, она прилетела с этим… своим геологом… Это уж как-то не тово… — поморщился Никита Ильич. — Это уж как-то нетактично по отношению к нам с малышом".
Он почувствовал, что не сможет сегодня сосредоточиться для работы, предупредил Свету и ушел на весь день. Ему, как опытному, старому работнику, без которого, казалось, уж и газета-то не выйдет, позволялись такие вольности.
"Куда ж?" — подумал он, выходя из прохладного подъезда в пахнущую бензином и асфальтом духоту главной улицы.
Было только одиннадцать.
Во многих затруднительных случаях жизни Никита Ильич прибегал к испытанному средству "рассеивания", как он называл его. Он любил город, пестрый людской поток улиц, сверкающие витрины магазинов, ажурные пролеты моста над взветренной рекой, стук отбойных молотков, постоянно взламывающих где-нибудь асфальт по неисповедимому плану ремонтных и монтажных работ… И бродя по городу, весь отдавался течению его многообразной жизни, как-то очень полно ощущая ее и в красках, и в запахах, и даже в случайном прикосновении плеча встречного прохожего.
Он и теперь решил прибегнуть к этому способу — прошелся по главной улице, обсудил со знатоками, всегда толпившимися возле магазина спортивных товаров, достоинства и недостатки мотоцикла К-125, выпил в кафе холодный молочный коктейль, затем, откинувшись на спинку скамьи, посидел в тени лип и тополей бульвара, поговорил вполне серьезно, смеясь лишь одними глазами, с малышом, наехавшим ему на ногу игрушечной коляской, и, когда взглянул на часы, то было уже без четверти два.
Майор Карасев
В новом районе города и отделение милиции было новенькое, с молоточка. Его коридоры еще не успели приобрести специфический запах подобных учреждений — запах застоявшегося табачного дыма и карболки, — таблички на дверях ослепительно блистали черным лаком и золотом, и дерматин на двери начальника отделения прочно держался на гвоздиках с широкими шляпками.
Начальник за этой дверью, видимо, только что кончил свой обед, потому что, когда дежурный впустил туда Никиту, он одной рукой прятал в тумбочку бутылку из-под кефира, а другой стряхивал с зеленого сукна стола хлебные крошки.
Никита переступал порог милиции второй раз в жизни. Здесь он получал паспорт, и повод этот, конечно, не заставил его испытать боязливый трепет перед органом правопорядка, да и теперь он вошел в кабинет начальника без тени боязни или смущения, потому что считал себя правым. Он поздоровался, сел на предложенный ему стул и взглянул прямо в молодые, со смешливой искоркой глаза начальника.
Майор Карасев вовсе не был молод, и беспричинная смешливость вовсе не была чертой его характера. Просто такой уж особенностью обладали его глаза, в которых он никак не мог погасить эту искорку, в свое время очень мешавшую ему в продвижении по службе: молод, несерьезен, — думало высшее начальство.
Майор отвел глаза. Чего доброго, этот юнец прочтет в них надежду на снисхождение. Дежурный доложил и вышел.
— Значит, хулиганим? — спросил майор, держа в обеих руках по листу бумаги и перебегая взглядом с одного на другой.
— Я ему законно дал в морду, — сказал Никита.
— Я двадцать восемь лет имею дело с законами, что-то такого не знаю, который бы разрешал бить морды.
— Против подлецов надо бы ввести.
— Ого! — сказал майор.
Он почувствовал, как в нем, подобно цыпленку в скорлупе, робко проклюнулась симпатия к этому юнцу, и даже более того — он вдруг испугался, что тот каким-нибудь ходом, ловким изворотом сам прихлопнет ее в зародыше.
— Ну, расскажи, как было дело, — спросил он.
— Так и было, — нехотя сказал Никита. — Он плохо отозвался о моей матери, а я дал ему в морду.
— Ты это слово оставь, — строго оборвал его майор. — Не приятелям подвигом хвалишься, а отвечаешь перед законом. Понял? Продолжай. Как он, говоришь, отозвался о твоей матери?
— Этого я не повторю, — решительно сказал Никита.