Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Анна Витольдовна взяла другую карточку. – Мы допоздна засиживались в мастерской у Бакста, на Кирочной. Полюбуйтесь-ка, Леон, собственной персоной, в своей мастерской с «Чёрным орлом», которым осенил «Мир искусства». Там же отмечали помолвку Ильи Марковича и Сонички, Леон вручил подарок, эту вот акварель с намёком, – качнулась к опасной стене с театрализованной парочкой в полумасках. Всматривалась в фотографию, забавно прикладывая очки к глазам. – За той помолвкой не суждена была свадьба, всё точно в детективной истории получилось, наконец-то собрались записаться, а… но то, что официально так и не успели зарегистрироваться, возможно, и спасло Соничку – её не арестовывали, не высылали; голос Анны Витольдовны заглушала дрель, из-за другой стены – пьяный хор. – А тогда, празднуя помолвку, приготовили угощение в мастерской, но вздумали перенести пир в квартиру Леона, на угол Кирочной и Надеждинской. Жаль, темень помешала наше шествие запечатлеть для истории – дамы в чёрных широкополых шляпах, накрытые чем попало блюда над головами, на вытянутых руках.
Наклонилась над Соничкой: спит. И зябко плечиками передёрнулась, метнулась к булю, из верхнего ящика вытащила золотистый платок, укуталась.
– Крыжовниковое? – пододвинула розетку с вареньем.
– А это? Морозец по коже: на Соснина уставились, не мигая, неузнаваемые знакомцы, на фото лица их были ясные, чёткие, а в памяти – они, не они? – смято-смягчённые, будто оплывшие.
– О, это лет через двадцать с хвостиком у Введенского, помню, до икоты смеялись… На диванном валике – величавая Аня Остроумова, торчат из-за её спины, как жерди в ботинках, угадайте чьи ноги? – великого филолога Бухтина-Гаковского! Быстренько наклюкался и свалился!
– А…
– Юленька, его жена…идеальная была для него жена…я её девочкой знала, она в нашем доме на Можайской жила.
– А это кто? – нетерпеливо тыкал пальцем Соснин в юного нахохленного человечка с птичьим носиком, точечными, стянутыми к переносице глазками.
– Это, – приложила очки к глазам, – Коля Акимов. За ним, в тени – Женя Шварц, Тырса, Бочарников.
– Какой Бочарников, художник?
– Да, тончайший акварелист. Коля, который исповедовал искусство яркое, резкое, доведённое до гротеска, над Бочарниковым, помню, подтрунивал, хвалил с почтительнейшей издёвкой: наш блёклый Бёклин. А Женя искренне восхищался: Алёша пишет воздух. Жаль Алёшу, его извела несчастная любовь к однокурснице по Академии Художеств, она предпочла другого… он всё больше пил в последние годы, тяжко болел. Царство ему небесное.
Медленно перебирала фотографии.
сравнивая процессии– У Ильи Марковича хватало странностей, он, к примеру, почему-то уверовал, что коллективное горе толп, терявших кумиров, через годы может стать откровением, горе, снятое на плёнку, говорил он, проявляет тайну своего времени. Давайте-ка сравним: так провожали Вяльцеву. Внезапная смерть любимицы потрясла петербуржцев, на Мойке, у её дома, было не протолкнуться, потом толпа снесла деревянные перила на Карповке… Присмотрелись к лицам? И, между прочим, на переднем плане – скорбящая плешь Марка Львовича.
Горе толпы, которая вся уже на том свете…все-все разместились под землёй…
– А вот мы, – поправила очки, соскальзывавшие с переносицы, – с Соничкой и Любой Дельмас на похоронах Блока. Не похожа? Да, не та! – кивнула на дородную, с голыми плечами, Кармен, – и характер у неё портился, вскоре и вовсе вздорной старухой стала, только со своей собачкой и ладила. Поверх слипшихся, как икринки, чёрных голов плыл, зарываясь в облаках, гроб; за углом Офицерской каменная ограда больницы косо сползала к Пряжке.
Догадывались ли, что их ждёт?
– Лет пятнадцать между снимками, и каких! Толпы – разные, да? Но разве скорбь не универсальна?
так и не расшифрованное посланиеПриступы раскаяния учащались, догоняя учащавшийся пульс; если свыкаетесь мало-по-малу с его причудами, не удивитесь, что Соснин с такой настырностью возвращался к прощанию на вокзале: тогда он видел Илью Марковича в последний раз, вырастил из банальной сценки с кутерьмой, гамом, гудками развесистую метафору и постигал теперь её смыслы.
– Неудобно, надо бы проводить, да и вокзал под боком, – сверлила мать.
Отправились чинно, всем семейством, прихватив Нелли, – купили перронные билеты, топтались рядом с проводником; дядя уезжал в Москву за какой-то бумажкой, связанной с реабилитацией, хотел также повидаться с кем-то из старинных друзей. Дядя был подшофе, в отличие от прошлой, обеденной встречи, весел и словоохотлив. Сыпал шуточками, анекдотцами, морщинки у губ задвигались, глаза, вроде бы навсегда уже набрякшие мутью, молодо заблестели. Затем он поднялся в вагон, стоял, перечёркнутый штангой занавески, в залитом тёплым светом окне, теребил складки оранжевого плюша, возбуждённо жестикулировал. И говорил, говорил, глядя на Соснина, тщетно надеясь, что хоть что-то из сказанного им услышат там, на перроне; Илья Маркович прижимался к стеклу, потешно плющил в кривую лепёшку нос, а они, конечно, ничегошеньки не слышали, не понимали. Боже, скорей бы ту-ту-у, лязганье буферов и конец комедии, – торопил время Соснин, который не жаловал родственничков и навязанные их присутствием ритуалы. Ему даже казалось – возможно, из-за раздражения, усиленного семейным культом, – будто дядя и не мучился желанием сообщить им напоследок что-то важное, стоящее, а, выпив лишнего, забыл о своём более чем почтенном возрасте и дурачился, кривлялся, как мартышка, повторяя для благодарных зрителей тысячекратно отыгранную в кино и на эстраде пантомиму вокзальных проводов. Тут-то Соснина плавно повело влево. Спустя томительную секунду он понял, что вправо поплыл вагон. И с той рубежной секунды в памяти застрял немой кадр в раме окна: отчаявшись что-либо передать, объяснить, дядя смущённо улыбается и делает ручкой.
что-что, настоял на своём?…свершилось-таки, мягкосердечный ваш дядя продемонстрировал завидную, как у папеньки своего, Марка Львовича, твёрдость характера, – пока Соснин думал о своём, посмеивалась Анна Витольдовна, – после ночного карточного проигрыша он возненавидел ресторан «Крыша», дал зарок в «Европейской» выше бель-этажа не подниматься. Сколько лет промчалось, позвали его поужинать под джаз Скоморовского, а он – ни-ни!..
попутно: отступая, опережаяС чего бы это мы заладили – дядя, дядя?
Не намекаем ли, часом, на умный, тонкий битовский роман, молва о котором распространялась тогда? Что ж, угадали. Намекаем, однако, не только ради ностальгической встречи с вербальным знакомцем – духовно освоенным, почти что уже типическим – но потому ещё, что потянуло от известного оттолкнуться, ибо забрезжило индивидуальное, вполне оригинальное направление.
Противоречие?
Стоит ли отпираться? – дабы из противоречия выпутаться, пришлось, от души почесав затылок, во-первых, наделить особой фабульной ролью дядю, который вернулся-таки на склоне лет из гиблой удалённости заключений-поселений в опьянившие таянием мерзлоты и капелью годы надежд, а заодно – погоревать над сюжетной участью его терпеливой возлюбленной и её подруги, тихо пронесших через подлую эпоху великих побед вкупе со светлой памятью об Илье Марковиче старые фото и неказистый, перетянутый чёрной резинкой пакетик писем; и – во-вторых, – пришлось попользоваться на всю катушку услугами самого Соснина, коли угодил в такой переплёт, – под напором провоцирующих совпадений племянничек вспоминает о дяде сейчас, в зрелом возрасте, когда и сам уже немало перенёс, передумал, когда век клонится к закату и надежд поубавилось, не грех сказать – совсем не осталось. Да и раньше-то, с явлением из небытия дяди в нафталиновом габардине, наш молодой герой, в отличие от столь же молодого, как он, и чем-то ей-ей смахивавшего на него героя другого, вышеупомянутого, романа, не больно обжигался судьбою престарелого, с романтическим флёром родича, хотя сетования на трагичность его судьбы, восхищения флёром чуть ли не с пелёнок засоряли нежные ушные раковинки, ибо доминировали в семейном эпосе, а попозже, в школьные годы, в приторных нотациях матери служили благородным воспитательным целям; удивительно ли, что именно с детства-отрочества и вплоть до бессрочного расставания с юностью он привык остужать интерес к дяде наплевательством защитного безразличия? Нянчиться, воздавать? Избавьте! Попадись тогда ему письма, дневник дяди – а дневник ещё попадётся, не сомневайтесь! – Соснин и из приличия не стал бы вчитываться, так, недоуменно, если не издевательски, хмыкнул бы и отложил в сторону: тогда его могло взволновать лишь овладение очередной юбкой. Нынче же он поседел, его проняло. Чем не поворот для избитой темы?