Соседи (СИ) - Drugogomira
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Всё. Некого больше спрашивать…»
И никаких сил отвечать. Никаких – вбирать в себя ещё и чужую боль и ужас, от собственных в окно хотелось.
— Я уже затрахалась трястись, Уль! — воскликнула в отчаянии Аня. — Кусок в горло не лезет! Как подумаю, что может…
Посетительница за рядом стоящим столиком с грохотом опустила на блюдце чашку.
— Девушка, фильтруйте речь, вы в общественном месте, в конце концов!
Лицо Ани перекосило эмоцией, больше всего походящей на бешенство.
— Извините, что насилуем ваш тонкий слух и чувство прекрасного, но захлопните пасть свою, а! — ядовито прошипела она. Настолько несдержанной Ульяне видеть вокалистку не доводилось, однако чувства её сейчас она понимала прекрасно. — У нас человек пропал! Может, его уже в живых нет! Сука, найду, своими руками придушу!
«Прекрати! Он живой!»
Попытки избавиться от дурных мыслей терпели фиаско: Анина паника никак не способствовала успокоению, наоборот, передавалась Ульяне и её питала. Кадры ночных кошмаров, пол-лета пугавшие её до чертиков, вновь повсплывали перед глазами. Уля снова отчётливо видела себя, тщетно выкрикивающую имя в подкравшийся к ногам непроглядный туман. Молочное марево её поглощало, просачиваясь внутрь холодной липкой пустотой. Только происходило всё наяву, Егор исчез наяву. Зови, не зови – ответа нет.
— Очень вам сочувствую, — судя по кислому лицу дамочки, сочувствия в ней было чуть. Скорее брезгливость к «приятному» обществу, в котором ей не посчастливилось оказаться. — Но если вы не возьмете себя в руки, я позову администратора…
— Зовите! — подлетая с кресла с пачкой сигарет в руке и швыряя на стул сумочку, заорала Аня. — Я пока перекурю. Что вы смотрите на меня так? Да, я не только матерюсь, но еще и курю! Ща шырнусь за углом, зальюсь водярой и буду вся ваша! Саня, рассчитай нас! — бросила она в сторону притихшего официанта, что косо поглядывал на них от барной стойки, но в скандал пока предпочитал не вмешиваться.
— Психичка больная…
— Успокойтесь, мы уже уходим, — поднимаясь вслед за Аней, процедила Ульяна сквозь зубы. — Ань… — сгрести бы человека в охапку, обнять и утешить, пригасить новый виток её истерики. Но что-то останавливало. Обнимать чужих Уля не умела, не могла себя заставить пересечь эти условные границы. — Прекрати, не накручивай себя. Он такую херню творить не станет, я точно знаю, он сам говорил. Поверь, пожалуйста.
— Я боюсь, Уль. Очень.
— Я тоже.
...
К концу дня отчаяние достигло предела: сгустившаяся вокруг Ульяны мгла поглотила мир. Казалось, вечно блуждать ей теперь в этой тьме в поисках себя, вечно искать ответы, вечно смиряться и отпускать. Щепкой швыряло из крайности в крайность: от презрения к себе за слабость до стремления войти в каждый дом каждой улицы каждого района столицы и постучать в каждую дверь. От разгоревшегося ужаса до перемалывающей внутренности обиды и злости. От готовности всё простить, только бы объявился, до желания проклясть за то, что потеряла себя. Душу изрешетило.
И лишь исходящий от тренча и пальцев запах табака приносил толику успокоения. Белёсый дым, окутывая облаком и проникая в ноздри, создавал ощущение, что он где-то совсем-совсем рядом, стоит лишь обернуться – и увидишь. Мозг был рад обманываться. И она его обманывала.
Ноги гудели: остаток вечера Ульяна бесцельно прошаталась по городу, пытаясь, подобно Егору, раствориться в толпе людей. Не работало. Раствориться она могла бы для кого-то, но ведь у себя же она оставалась. Двигалась, что-то ощущала, о чём-то думала, цепляла слухом шум шин и рёв моторов мотоциклов, мужские голоса и напевы уличных музыкантов. Что-то делала: в попытке облегчить собственное состояние отдала уйму денег за элементарную услугу, десять раз повторив мастеру, что во всём уверена. Ну… Будто бы и впрямь малость полегчало. Она знала, где найдет саму себя вечером – дома. Знала, что её завтра наступит, а потом наступит послезавтра. Видела примерный вектор движения. Не выходило у неё раствориться – жизнь продолжалась.
Как очутилась у собственного подъезда, не помнит. Помнит, что оттягивала этот момент, как могла. Здесь было особенно больно и пусто: всё вокруг напоминало о человеке, которого тут больше нет. Каждая выбоина в асфальте, каждый куст сирени, каждое светящееся или тёмное окно, лифты, каштан, люди, машины – всё подряд ассоциировалось с ним. Здесь оживали воспоминания. Здесь она видела миражи. Видела его. У мотоцикла на парковке, с сигаретой у урны, с торчащим из кармана сливочным стаканчиком или на корточках над раздолбанным красным «Аистом»{?}[Аист – марка велосипедов, выпускавшихся в СССР на Минском мотоциклетно-велосипедном заводе. Продолжают производиться на белорусском заводе «Мотовело» под торговой маркой «AIST»]. С её неподъемным школьным рюкзаком – всегда через плечо. С гитарами. У соседнего подъезда – с пакетами продуктов для баб Нюры. В кепке набекрень с волейбольным мячом под мышкой. Верхом на поверженном Стриже. Видела, как он обречённо раскачивает соседскую малышню на старых скрипучих качелях, которых давным-давно нет. Как покорно замер в кольце её рук. Ведёт домой из сада. Распахивает перед ней дверь такси. Как пропускает мимо ушей язвительные комментарии. Как задрал голову и проверяет окна. В косухе. Джинсовке. Майке-алкоголичке. Водолазке. В карго. Дырявых джинсах. Широких штанах. Бриджах. В графитовом пальто нараспашку. В полосатом свитере, что давно ему мал. Видела его взрослым, ребёнком, подростком и вновь взрослым – тут и там, везде. Кадры сменяли друг друга, менялся возраст, образ, занятия и окружение. Времена года. А вихры, прищур и кривоватая усмешка оставались.
Каждый квадратный метр их двора принадлежал ему.
Им.
Здесь, у двери квартиры Черновых, всё начиналось, и здесь же потерялись все ниточки. Осталась лишь одна – хрупкая, как невесомая нить паутины, фактически невидимая, надеяться на неё нельзя. Но, стоя перед собственной дверью со связкой ключей, Уля понимала, что не может не потянуть и за неё, блеклую и тонкую. Что должна спросить ещё одного человека, который теоретически может хоть что-то знать.
— Мам… — голос звучал откровенно слабо, но родительница всё-таки услышала его из недр дома.
— Вернулась? — преувеличенно воодушевленно отозвалась мать. — Молодец, наконец-то погуляла. Иди сюда, я от плиты отойти не могу.
— Мама… — пройдя на кухню и опёршись на косяк, вновь позвала Уля. Подозревая, что взгляд граничит с безумным, спрятала его, склонив голову и занавесившись волосами. — Может, ты что-то слышала? Может, ты знаешь, что у него случилось?
— У кого? — беспечно переспросила мама, продолжая орудовать лопаткой. Скворчало масло, воздух пропитался запахом жареной картошки, от которого Ульяну вдруг резко затошнило. Или не от запаха это. А от притворства в мамином фальшиво бодром голосе.
— У Егора, мам.
«Хватит делать вид, что его не было в нашей жизни…»
— Не знаю, — пробормотала она растерянно. — Откуда? Я ж в институте с утра до ночи, а твой шалоп…
Внезапно послышался звон: должно быть, металлическая лопатка выпала на пол из маминых рук, наверняка измазав жиром её драгоценный кафель.
— Уля! Ты что же натворила?!
«М-м-м… Заметила…»
Губы скривились, пытаясь сложиться в некое подобие улыбки, но выходила гримаса.
— Не нравится? — равнодушно уточнила Ульяна. Мама всю жизнь боготворила и молилась на её косы до пояса. Которые теперь не заплетёшь.
— Да что ж ты?.. Да зачем же?.. Ты же так их любила… — запричитала она. Вот тут-то в голосе искреннее расстройство и зазвучало. Скорбь зазвучала. По волосам.
Ульяна глядела на неё и отказывалась верить своим глазам: на мамином лице отражалось всё горе мира, она действительно убивалась сейчас из-за такой ерунды. А судьба человека, с которым они делили лестничную клетку двадцать два года, судьба сына её подруги, что семь лет был вхож в этот дом и заботился о её кровинушке, совершенно её не волновала.
— А теперь не люблю, мам, — обессилено признала Ульяна. Руки переплелись на груди, отвечая на неосознанный порыв создать между ними барьер. Смешно и, наверное, страшно – хотеть отгородиться от собственной матери. — Раз – и всё. И нету. Я другая. Я больше не твоя наивная девочка. Волосы, мам, не повод убиваться, понимаешь? — голос заскрипел, как старые ржавые петли, задрожал и сорвался. — Не потеря! Человек – потеря, а волосы – херня!