Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В заключение несколько слов о сюжете как носителе голоса. Именно из-за сюжета роман следует читать вслух: в отличие от других прозаических жанров, он обращен не к глазу, а к уху, и в этом сродни ораторской речи. В нем нет ни мелодии, ни ритма. Для мелодии и ритма, как это ни странно, достаточно глаза. Глаз с помощью преобразующего мозга легко улавливает звукопись описания или диалога, позволяя нам — если они обладают эстетической ценностью — наслаждаться ими. Более того, глаз способен настолько конденсировать процесс чтения, что зрительно мы можем схватывать текст быстрее, чем произнося его вслух, подобно тому, как многие музыканты читают партитуру быстрее, чем исполняют ее на фортепьяно. Но услышать голос глазу не дано. Предложение, которым начинается «Антикварий», не отличается красотой звучания, и все-таки мы что-то утратим, если не прочтем его вслух. Мы будем общаться со Скоттом молча и с меньшей пользой для себя. Сюжет его романа не только передает последовательность событий, но еще и доносит голос рассказчика, и тем самым прибавляет что-то еще.
Правда, немного. Так, через него не раскрывается личность автора — и это весьма существенно. Личность автора, коль скоро она у него есть, выявляется через более сложные аспекты: характеры, фабулу, суждения о жизни. Значение сюжета в этом плане невелико, ему дано только превращать читателя в слушателя, к которому обращен чей-то голос. Чей? Да все того же древнего сказителя, сидящего на корточках в центре пещеры и нанизывающего одну историю за другой, пока первобытная аудитория не заснет вповалку среди объедков и обглоданных костей. Сюжет примитивен, он восходит к первоначальной стадии литературы, когда люди еще не умели читать. Он пробуждает в нас первобытные чувства. Не потому ли мы так яростно, с пеной у рта отстаиваем свои любимые истории и готовы вцепиться в глотку всякому, кому они не по вкусу? Я, например, очень сержусь, когда смеются над моим пристрастием к «Швейцарским робинзонам», и, боюсь, кое-кто из здесь присутствующих рассердился на меня за Скотта. Думаю, понятно, что я хочу сказать. Истории создают атмосферу нетерпимости. А между тем они не несут в себе нравственного урока и не способствуют пониманию романа в других его аспектах. Если мы хотим познать его во всей глубине, нужно выйти из пещеры.
Но пока нам еще рано выходить из нее, хотя мы и видим, как жизнь — та, что измеряется значимостью прожитого, — атакует роман со всех сторон, грозя захватить и разнести его, наводнив новыми характерами, фабулами, фантасмагориями, дыханием вселенной — всем, чем угодно, только не этим постоянным «а потом?.. а потом?», которое сейчас единственно нас занимает. План жизни во времени такой плоский, такой незначительный, что невольно возникает вопрос: неужели писатель не может обойтись без него — ведь заявляют же мистики, что живут не во времени, заменив его вторым, более важным планом — жизнью по значимости.
Что ж, есть в мире писатель, вернее писательница. Гертруда Стайн, попытавшаяся изгнать время из романа. И неудача ее попытки поучительна. Действуя намного решительнее Эмилии Бронте, Стерна и Пруста, Гертруда Стайн разбила свои часы вдребезги и разметала их осколки по свету, словно части тела Осириса. Она поступила так вовсе не из озорства, а с благородными намерениями, надеясь высвободить художественную прозу из-под тирании времени и дать писателю возможность показать жизнь в ее значимости. Но у нее ничего не вышло, потому что как только художественная литература отказывается следовать времени, она ничего не может выразить. В последних произведениях Стайн ясно видно, по какой наклонной плоскости она скользит. Она берется изгнать из романа сюжет, уничтожить последовательность изложения событий, и я сочувствую ей всей душой. Но чтобы достичь цели, придется разрушить последовательность предложений, затем, в свою очередь, последовательность слов в предложении и, наконец, букв в слове. И вот она на краю бездны. Над подобным экспериментом грешно смеяться. Куда почетнее жонглировать над бездной, чем переписывать исторические романы Вальтера Скотта. И при всем том эксперимент этот обречен на провал. Разрушая временную последовательность в художественной прозе, мы хороним под ее обломками и все то, что могло бы занять ее место; роман о жизни в ее значимости оборачивается абракадаброй и, следовательно, утрачивает для нас всякое значение…
Потому-то я и прошу вас: повторим же вместе слова, которыми я начал этот экскурс. И, пожалуйста, произнесите их в должном тоне. Не говорите их добродушно и неуверенно, как шофер автобуса, — у вас нет на это права. Не говорите их агрессивно и резко, как игрок в гольф, — вам это не пристало. Скажите их с грустью, И они прозвучат как раз так, как надо: да, увы, да, в романе рассказывается какая-нибудь история.
Роберт Линд {662}
За что мы ненавидим насекомых
Кто-то назвал жужжание насекомых звуком лета, а птичий гомон звуком весны. Это тем удивительней, что даже само слово «насекомые» напоминает нам о чем-то мерзком. О пауках, которых многие боятся больше немцев; о клопах и блохах, которых за их нескромные повадки люди попроще сделали мишенью для острот, а люди воспитанные старательно обходят в разговоре; о черных запечных тараканах, которые спешат укрыться в щели, когда на кухне зажигают свет (кстати сказать, они совсем не черные и живут не только за печкой, а где придется). Женщины морщатся при одном упоминании какой-нибудь из этих тварей. Но если сам ты не питаешь к ним брезгливости — хотя бы к паукам и тараканам, — невольно себя спрашиваешь, такое ли это естественное чувство. Врожденное оно или воспитанное, вроде боязни мышей и давнего обыкновения падать в обморок. Как-то я испытал нечто похожее: сильнейшее отвращение к кошке, схватившей убегавшего от нее таракана, чтобы им полакомиться. Среди ползучих тварей есть заведомые чада грязи, столь омерзительные на ощупь, что от них невольно отшатываешься. Пусть веселится Бернс при виде вши на волосах у дамы, но кто из нас не содрогнется, завидев ее соплеменницу даже на спине у свиньи? Согласно науке, вши не рождаются из грязи, но несомненно, — в ней они тучнеют. Наше нетерпимость к блохам также вызвана гадливостью. Донн посвятил стихотворение даме, которую укусила та ж блоха, что и его, в чем он увидел проявление близости. Стихотворение это грубое, и так оно и было задумано. Любовь, даже ветреная, даже гаремная, скажет о себе иначе. Лишь ересь юности — культ безобразного — толкает поэта на подобное притворство. Специалисты говорят, что блохи замечательны своей прыгучестью и космополитизмом: они готовы жить на ком угодно. Впрочем, любви им это не снискало. Не замечать их можно, но любить — еще никому не удавалось; правда, если мне не изменяет память, один французский заключенный, спасаясь от тюремной скуки, приручил и выдрессировал блоху. Но все остальное человечество испытывает к ним брезгливость и раздражение. В таком качестве мы и встречаем их у У. Б. Йейтса, которой ввел их в эпиграмму, адресованную «Одному поэту, который предлагал мне похвалить весьма скверных поэтов, его и моих подражателей»:
Ты говорил: ведь я хвалил другихЗа слово точное, за складный стих,Да, было дело, и совет неплох;Но где тот пес, который хвалит блох? [250]
Довольно вспомнить, что все мы, и люди, и животные, выносим по милости насекомых, чтобы простить себе невольное отвращение к столь беззастенчивым созданьям. Поразительно другое: самыми страшными нам кажутся отнюдь не самые их них зловредные. Особенно женщинам: та, что не побежит от вьющейся над головой осы, пускается наутек от мирного паука, другая не боится слепня, хотя и тщится его прихлопнуть, но ей страшен ничуть не кровожадный мотылек. Наши страхи, это очевидно, не связаны с непосредственной опасностью. Есть насекомые, которые внушают чувство близости потустороннего. Чаще всего, это мотыльки — призраки мира насекомых. Возможно, они пугают нас внезапностью, с которой впархивают из мрака, словно сама ночная тьма, стучатся они в наши освещенные окна. Их неотступность только прибавляет страху. Они докучливей, чем побежденная страна, несносней, чем настырная вдова. Всего ужасней алый блеск их глаз, когда в них загорается случайный отсвет лампы. На ум приходят Африка, ночь, джунгли, обрядовые пляски в башне, недобрый блеск камней во лбу злой богини и непременный похититель — бездумный европеец, преследуемый местью черных в приключенческом романе. Тут и волосы должны были бы встать дыбом, однако ничего такого не случается. Глаз мотылька почти не удается рассмотреть, но рассмотрев, забыть его не легче, чем горящий дом. Однако суеверие обычно соединяет с царством мертвых не мотылька, а бабочку. Может быть, ее боятся огородники? Не думаю. И все же народные предания ей, а не мотыльку отводят роль духа. В одной ирландской легенде священник отрицал, что у человека есть душа. Впоследствии уверовав, предсказал, что в смертный час, в посрамление его былых сомнений, из его тела выпорхнет живое существо. Так и случилось. Когда он умер, в воздух взвилось прелестное, белое, четырехкрылое создание и стало кружить вокруг его головы. «То была первая бабочка. С тех пор все знают, что в бабочках сокрыты души мертвых, которые ждут своего часа, чтобы войти в чистилище». Известно, что на Соломоновых островах когда-то было принято говорить об умирающем, что он готовится превратиться в бабочку или в другое насекомое. Если потом его домашние встречали бабочку, они со словами: «Это наш папочка», — протягивали ей кокосовый орех. В подобных обстоятельствах английская родня попотчевала бы ее, наверное, бананом. В племенах Ассама верят, что мертвые приходят под видом бабочек и мух, по этой причине их никто не трогает. В Вестфалии, напротив, в них видят козлов отпущения, и в феврале, в день Св. Петра их изгоняют под традиционные распевы. На Самоа, как и в других местах, бабочку почитали божеством — не помню, где я все это вычитал, кажется, в «Золотой ветви» Фрейзера {663}, — поэтому считалось, что поймавший бабочку должен умереть на месте. Мне кажется, что мотылек не меньше бабочки просится в сказку, но сказок таких нет. Наверное, в сказках их не различают. В жизни мы делаем это с легкостью: английских бабочек всегда можно узнать по утолщенным усикам. Конечно, чтоб опознать всех бабочек на свете, весь их кишащий многоразличный мир, в котором энтомологи открыли тринадцать тысяч видов и надеются открыть в два раза больше, одного этого признака недостаточно. В Англии мы тоже не всегда смотрим на усики. Моль и других мотыльков мы узнаем сразу: мы знаем, что они летают по ночам или проедают дырки в платье. Мы даже боимся их не всюду, а только в замкнутом пространстве.