Посмертные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рассказываю вам все эти подробности и упоминаю, что дядя шел по середине улицы, держа пальцы в камзоле, для того, чтобы вы убедились, что, как он сам часто говаривал, джентльмены (и весьма небезосновательно), — в этой истории не было ничего необыкновенного, что вы и уясните себе, если уразумеете хорошенько с самого начала, что дядя был человек вовсе не романического и не суеверного настроения.
Джентльмены, мой дядя шел, засунув пальцы в карманы камзола, держась самой середины улицы и напевая то любовный куплет, то вакхический, а когда то и другое ему надоело, посвистывая мелодическим образом, шел до тех пор, пока не достиг Северного моста, соединяющего на этом пункте старый Эдинбург с новым. Здесь он приостановился на минуту, чтобы поглазеть на странные, неправильные массы огоньков, висевших один над другим и иной раз так высоко в воздухе, что они уподоблялись звездочкам, светящимся с замковых стен, с одной стороны, и Кальтонова холма, с другой, точно из действительных воздушных дворцов, между тем как старый живописный город спал тяжелым сном в тумане и мраке под ними внизу. Голлиродский дворец и часовня, охраняемые денно и нощно, как говаривал один из приятелей моего дяди, троном старого Артура, высились нахмуренно и мрачно, точно угрюмые гении над древним городом. Я сказал, джентльмены, что мой дядя остановился на минуту, чтобы оглядеться; после того, сказав любезности погоде, которая немного прояснилась, хотя луна уже заходила, он, как и прежде, величественно пошел вперед, держась с достоинством середины дороги и посматривая с таким выражением, как будто желал встретиться с кем-нибудь, кто вздумал бы оспаривать у него обладание дорогой. Но не встретил он никого, кто бы захотел посоперничать с ним насчет обладания ею, и таким образом дядя продолжал свой путь, заткнув пальцы в карманы камзола, кроткий, как овца.
При конце Лейтского бульвара дяде приходилось перейти через большое пустое пространство, отделявшее его от переулка, в который ему следовало повернуть, чтобы прямее пройти к дому. В те времена на этом пустыре находилось отгороженное место, принадлежавшее одному каретнику, покупавшему у почтового управления старые, негодные к службе дилижансы. Дядя мой, большой охотник до всяких экипажей, старых, юных или среднего возраста, забрал себе в голову своротить с дороги только для того, чтобы взглянуть сквозь частокол на старые экипажи каретника, которых, сколько он помнит, было тут с дюжину в весьма разрушенном и запустелом виде. Дядя, джентльмены, был человек пылкий и настойчивый; находя, что сквозь частокол плохо видно, он перелезь через него и, усевшись спокойно на старой дроге, принялся весьма серьезно рассматривать дилижансы.
Было их с дюжину, было, может быть, и более, — дядя никогда не удостоверился в этом в точности и, как человек крайне правдивый насчет цифр, не хотел говорить утвердительно о их числе, — но сколько бы их там ни было, они стояли нагроможденные в кучу и в такой степени запустения, какую только можно себе вообразить. Дверцы их были сняты с петель и брошены прочь, обивка оторвана и только кой-где еще придерживалась ржавыми гвоздиками; фонари были разбиты, дышла исчезли, железо покрылось ржавчиной, краска сошла. Ветер свистел сквозь щели этих оголевших деревянных останков, и дождь, собравшийся на их крышках, падал капля по капле во внутренность с пустынным меланхолическим звуком. То были, так сказать, разлагавшиеся скелеты отшедших экипажей, и в этом пустынном месте, в этот ночной час они казались страшными и наводящими уныние.
Дядя сидел, опершись головой о руки, и думал о той озабоченной, суетливой толпе, которая каталась в прежние годы в этих самых старых каретах, а теперь, может быть, изменилась и также безмолвствовала, как они. Он думал о том множестве людей, которым эти грязные, заплесневелые экипажи приносили ежесуточно и во всякую погоду и трепетно ожидаемые извещения, и страстно желаемые отсрочки, и обещанные уведомления о здоровьи и благополучии, и неожиданные вести о болезни и смерти. Купец, влюбленный, жена, вдова, мать, школьник, даже малютка, ковылявший к двери при щелканьи почтового бича, как все они ожидали, бывало, прибытия старого дилижанса! И где были все они теперь?
Джентльмены, дядя мой говаривал, что он помышлял обо всем этом в то время, но я скорее подозреваю, что он вычитал это позднее из какой-нибудь книжки, потому что сам же он подтверждал, что впал в род забытья, сидя на старой дроге и глядя на разрушенные дилижансы; он был внезапно пробужден из него каким-то звучным церковным колоколом, пробившим два часа. Дядюшка же был обыкновенно такой неторопливый мыслитель, что действительное обдумание всех вышесказанных вещей заняло бы его по крайней мере до половины третьего. Я держусь поэтому того мнения, джентльмены, что мой дядя впал в род забытья, не успев подумать решительно ни о чем.
Как бы там ни было, впрочем, церковный колокол пробил два. Дядя мой проснулся, протер себе глаза и вскочил на ноги от изумления.
Лишь только пробило два часа, в одно мгновение все тихое и пустынное место оживилось и закипело деятельностью. Дверцы дилижансов снова висели на своих петлях, обивка была в порядке, железные части блестели заново, краска посвежела, фонари горели; на всех козлах были подушки и длинные чехлы, рассыльные совали пакеты в каждый экипажный карман, кондукторы укладывали сумки с письмами, конюхи выливали ведра воды на поновленные колеса, рабочие налаживали дышла к каждому дилижансу, явились пассажиры, прислуга тащила их чемоданы, кучера запрягали лошадей — одним словом, было совершенно ясно, что каждый из находившихся тут экипажей сноровлялся в путь. Джентльмены, дядя мой при этом зрелище вытаращил глаза до такой степени, что потом, до самой последней минуты своей жизни, дивился, как это он не утратил способности снова закрывать их.
— Садитесь, сэр, — сказал кто-то, и в то же время дядя почувствовал у себя на плече чью-то руку, — вы записаны на внутреннее место. Вам, я полагаю, лучше сесть теперь же.
— Я записан? — произнес дядя, оборачиваясь.
— Разумеется.
Дядя мой, джентльмены, не мог возразить ничего, до того он был озадачен. Конечно, это было удивительно, но еще чуднее показалось дяде, что, хотя здесь теснилась целая толпа и ежеминутно прибывали новые лица, но нельзя было объяснить, откуда они появлялись: казалось, что они родятся каким-то странным образом из воздуха или из земли и исчезают тем же путем. Лишь только рассыльный сдавал свою ношу в дилижанс и получал свое вознаграждение, он поворачивался и уходил, но прежде чем мой дядя успевал выразить удивление и решить, куда пропал рассыльный, полдюжины новых рассыльных уже торчали на том же месте и гнулись под тяжестью нош, которые казались до того громадными, что должны были их раздавить. И пассажиры были одеты как-то странно: все в длинных, широко окаймленных, вышитых кафтанах, с большими манжетами и без воротников. И в париках, джентльмены, — больших, настоящих париках с косой сзади. Дядя не мог понять решительно ничего.
— Ну, садитесь же, что ли, ведь уж пора, — повторил человек, обращавшийся прежде к дяде. Он был одет в платье почтового кондуктора, был тоже в парике и с громадными манжетами на своем кафтане; в одной руке он держал фонарь, а в другой громадную двухстволку, готовясь в то же время, запустить эту руку в свой маленький дорожный ящик. — Сядете ли вы, наконец, Джек Мартин? — сказал он, поднося фонарь к лицу моего дяди.
— Позвольте! — произнес дядя, отступая на шаг или два. — Это совсем уж бесцеремонно!
— Так стоит на путевом листе, — возразил кондуктор.
— И не стоит перед этим «мистер?» — спросил дядя, потому что он находил, джентльмены, что кондуктор, которого он совсем не знал, называя просто-напросто Джеком Мартином, позволяет себе вольность, которую, конечно, не допустило бы почтовое управление, если б только этот факт дошел до его сведения.
— Нет, не стоит, — хладнокровно отвечал кондуктор.
— И за путь заплочено? — полюбопытствовал дядя.
— Разумеется! — отвечал кондуктор.
— Заплочено?.. — произнес дядя. — В таком случае… который дилижанс?
— Вот этот, — сказал кондуктор, указывая на старомодный эдинбурго-лондонский мальпост, у которого были уже отворены дверцы и подножки опущены. — Стойте… вот и другие пассажиры. Пропустите их вперед.
— При этих словах кондуктора появились, прямо под носом у моего дяди, несколько пассажиров. Впереди всех шел молодой джентльмен в напудренном парике и небесно голубом кафтане, вышитом серебром, очень полном и широком в полах, которые были обшиты накрахмаленным полотном. Тиджин и Уэльпс торговали ситцами и льняными тканями для жилетов, поэтому дядя разузнавал материи с первого взгляда. На пассажире были еще короткие штаны и род штиблетов, надетых поверх его шелковых чулков; башмаки с пряжками; на руках манжеты; на голове треугольная шляпа; с боку длинная тонкая шпага. Полы его жилета доходили до бедер, а концы галстука до пояса. Он важно приблизился к дверцам кареты, снял свою шляпу и продержал ее над своей головой, вытянув руку во всю длину и оттопырив при этом мизинец в сторону, как делают многие щепетильные люди, держа чашку чая; потом сдвинул ноги, отвесил глубокий поклон и протянул вперед свою левую руку. Мой дядя хотел уже подвинуться вперед и от всего сердца пожать протянутую руку джентльмена, как вдруг заметил, что все эти учтивости относились не к нему, а к молодой леди, которая показалась в эту минуту у подножки и была одета в старомодное зеленое бархатное платье с длинной талией и корсетиком. На голове у нее не было шляпки, джентльмены, а была она закутана в черный шелковый капюшон, но когда она оглянулась на минуту, готовясь войти в дилижанс, дядя увидел такое восхитительное личико, какого не встречал никогда, — даже и на картинках. Она вошла в карету, придерживая одной рукой свое платье, и дядя говаривал всегда, с прибавлением крепкого словца, когда рассказывал эту часть истории, что он и не поверил бы, что ноги и ступни могут быть доведены до такой степени совершенства, если бы не удостоверился в том собственными глазами.