Грозное лето - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь ничего более не сказал о Родзянко, которого не терпел. Сказал неожиданно о Балканах:
— Владимир Александрович, передайте Сазонову, чтобы он был осторожен с королем Фердинандом при попытках привлечь его на сторону России. Никаких уступок Фердинанду за счет Сербии я не допущу без согласия Сербии. И нажиму союзников в этом отношении Россия не поддастся. Равно как не поддастся и их нажиму — передать Буковину и Бессарабию королю румынскому Каролу. На войска Карола я вообще полагаться не могу. И от привлечения Карола на нашу сторону особенной пользы не вижу.
Сухомлинов был удивлен: на докладах у царя не положено было обсуждать дела других министров, и царь обычно этого не делал и не поручал тому или иному министру передавать его повеления другим министрам, не присутствующим при докладе, но делать было нечего, и сухо произнес:
— Слушаюсь, ваше величество. Передам непре…
— Посоветуйте от себя как бы, — прервал его царь, — а сам я скажу ему после.
Сухомлинов принял эти слова как недовольство деятельностью Сазонова. И тут краешком глаза заметил: на антресолях в уголке сидела царица и, как обычно при докладах министров, делала вид, что вяжет что-то.
На следующий день Санкт-Петербург стал Петроградом. Через двести десять лет после своего основания Петром Первым. Но газеты как бы и не заметили этого события. Да и было ли это событием — никто не мог бы сказать. Газеты ждали оглашения событий в Восточной Пруссии. Но генеральный штаб еще через день сообщил всего только:
«Вследствие накопившихся подкреплений, стянутых со всего фронта благодаря широко разветвленной сети железных дорог, превосходящие силы германцев обрушились на наши силы около двух корпусов, подвергнувшихся самому сильному обстрелу тяжелой артиллерией, от которых мы понесли большие потери…
Генерал Самсонов, Мартос, Пестич и некоторые чины штаба погибли».
И Петроград был повергнут в смятение. Ибо потери назывались самые невероятные: семьдесят тысяч… Сто тысяч… Сто десять тысяч солдат и пятьсот орудий.
Генерала Ренненкампфа открыто называли изменником.
Столица империи Российской впервые почувствовала грозное дыхание войны и приуныла, притихла, и обыватели уже оглядывались на восток: куда уезжать в случае продвижения противника в направлении Петрограда? И скептически смотрели на победу русского оружия в Карпатах, — будет то же, что случилось в Восточной Пруссии: сначала успехи, а потом вот как все обернулось — гибелью половины армии Самсонова. И самого Самсонова. А теперь очередь за Ренненкампфом…
Столица Германии ликовала и сотрясалась от бравурных песнопений, и треска фейерверков, и грома оркестров, а возле каждой газетной тумбы толпами грудились берлинцы и с жадностью и великой радостью читали напечатанную аршинными буквами телеграмму Гинденбурга:
«Вторая русская армия, слишком безумно атакующая, уничтожена под Танненбергом. Взято в плен семьдесят тысяч солдат».
Это была ложь самая беспардонная, ибо окружены были два из пяти корпусов второй армии, которая через месяц получит пополнение из Сибирского и Туркестанского корпусов и начнет новое наступление. Но ставке кайзера именно такая телеграмма и была нужна — телеграмма о победе германского оружия над русскими, чтобы успокоить прусских помещиков, бежавших из своих имений в первые дни войны и сеявших панику и неверие в доблесть кайзеровских солдат. И еще — чтобы оправдать затянувшийся разгром Франции, обещанный генеральным штабом и правительством. И, наконец, чтобы ткнуть носом Фердинанда болгарского и Карола румынского, а самое главное — Магомеда Пятого турецкого в карту непрестанных побед рейха и понудить их выступить на стороне центральных держав.
Вот почему берлинские газеты всех направлений устроили неистовую свистопляску вокруг победы Гинденбурга, полузабытого, и безвольного, и дряхлого, и сразу поставили его в ряд выдающихся личностей истории, хотя Гинденбург менее всего был причастен к ней. Причастен был Людендорф, и отчасти Франсуа, действовавший совершенно самостоятельно и направивший свой корпус в тыл второй армии вопреки приказу Гинденбурга и Людендорфа, тотчас же, как только Увидел, что корпус Артамонова вдруг освободил ему путь по доброй воле.
Но об этом берлинские газеты помалкивали. Как помалкивали и о поражении своих союзников-австрийцев в Галиции, потерявших семьдесят тысяч пленными и более двухсот орудий, как помалкивали и о разгроме германской эскадры англичанами, потопившими в считанные часы три крейсера рейха у Гельголандской бухты.
Великий князь доложил царю:
«Причина неудачи второй армии — отсутствие связи между ее корпусами, своевольный перерыв телеграфного сообщения между покойным командующим второй армией со штабом… Тем не менее, ваше величество, всецело беру ответственность на себя…»
Несчастный телеграф, он так некстати подвел верховное командование русской армией!
…А спустя несколько дней в вагон великого князя в Барановичах вбежал радостно-возбужденный и торжествующий маркиз де Лягиш с красным, как перец, лицом и наполнил вагон восторженными восклицаниями:
— Победа! Мы победили на Марне, ваше императорское высочество! Боши отступают! Париж спасен! Вы не напрасно принесли жертву у Сольдау, и моя Франция будет вам благодарна вечно!
Великий князь порывисто стиснул его в своих медвежьих объятиях и торжественно-громко пророкотал:
— Я счастлив был принести эту нашу жертву во имя доблестной союзницы Франции и горд сим. Прошу передать моему другу генералу Жоффру мои самые искренние поздравления.
И прослезился.
А маркиз де Лягиш плакал.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В Новочеркасске наказный атаман генерал Покотило назначил в войсковом кафедральном соборе панихиду по бывшему войсковому наказному атаману Александру Васильевичу Самсонову.
Над Новочеркасском, над золотой головой собора клубились землисто-серые тучи, яростно, до синевы набрасывались друг на друга, подминали слабых, скручивались в гигантские жгуты, низвергались почти до земли и вот-вот, казалось, кинутся на макушку собора, на огромный золотой крест на нем и скрутят, сокрушат его под самый корень. И тогда поблекнут и исчезнут с лика земли и крест, и золотая голова собора и не будут больше сиять в солнечные дни на десятки верст окрест, умиляя паломников величием своим и ослепительным горделивым блеском, и все вокруг поблекнет и оденется в пепельно-серое, и холодное, и ничем не примечательное.
Но рядом с собором, на розовой гранитной глыбе, высился в ратной кольчуге, со знаменем в левой руке и с державой-Сибирью — в правой, бронзовый богатырь Ермак и хмуро смотрел по сторонам и следил за всем сущим зоркими ватажными глазами, готовый шагнуть с гранита и разметать все на земле и на небе, что станет супротивничать отчей земле его, и не ладить с людьми ее, и не чтить завещанное пращурами, во имя чего он отдал жизнь.
Ермак Тимофеевич, гордый сын степей донских, радетель земли родной и гроза ее сил темных и разорительных…
И тучи шарахались от него прочь, и всполошенно катились в Задонье, и лишь там разражались красной грозой и черным ливнем таким, что в нем меркло и терялось солнце, и поля необозримые, и станицы казачьи, и сама земля и небо погружались в темную, как ночь, густо синюю муть.
И тускнело золотое сияние собора, и день тускнел, и пропадали все краски радости, и воцарялся всюду цвет серый и унылый до боли.
Так они стояли гордо и безмолвно над всем: золотой крест на макушке собора, в поднебесье, и закованный в бронзу Ермак — на земле, величественные стражи тихого Дона, не подвластные никаким превратностям судьбы и человеческим невзгодам.
Невзгоды обрушились на людей и повергли их в смятение и горе, и не было сил, чтобы отвратить их или умерить горе родных, чьи сыны погибли вместе с Самсоновым… Оттого все на донской земле в хуторах и станицах и притихло в глубокой печали: приспущены были государственные флаги, всюду зачернели траурные полотнища, закрылись зрелищные и торговые предприятия, умолкли базары, прекратились занятия в учебных заведениях и в присутственных местах.
Неторопливо, вразнобой звонили всюду на Дону колокола и будто не хотели мучить матерей и жен погибших и терзать людские души слезами горькими и безутешными, но служба у них, колоколов, была такая, и они мучили и терзали людей своими заунывными медными голосами и тянули, тянули нелегкие ноты, одну печальней другой, словно отпевали заупокойную всему сущему, и от их похоронных, отрешенных от всего живого голосов горло сводило спазмой и не хотелось смотреть на белый свет.
Семья Орловых и не смотрела на белый свет, а смотрела на карточку Александра Орлова и плакала тихо и скорбно. Вернее, плакали Верочка и жена отца Василия, поповна Анна, как ее в шутку называли близкие, а сам отец Василий ходил, ходил из комнаты в комнату родительского особняка, и курил папиросу за папиросой, и поглядывал на кабинет, на отца, все еще стоявшего возле карты в глубокой задумчивости.