Свет далекой звезды - Александр Чаковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Виктор, я не жалею. Я радуюсь. Но прежде чем согласиться с тобой или продолжать спор, мне надо знать, какое содержание ты вкладываешь в слова «период культа личности». Боюсь, что для тебя долгие годы нашей истории представляются лишь периодом одних беззаконий, неправды и произвола.
— А для вас?
— Для меня? Нет, для меня дело немного сложнее… Я в первую пятилетку еще подростком был, но помню, все помню. И как мы отца на работу в политотдел МТС провожали, и как Московский электрозавод первым в стране пятилетку в два с половиной года выполнил — у меня там отец работал, — и как челюскинцев спасали, и как Чкалов, Байдуков и Беляков после своего перелета возвращались… Я тогда на улице Горького в толпе стоял. От самого Белорусского вокзала до Кремля шпалерами стояли люди, бросали цветы, солнце сияло, по радио «Широка страна моя родная» пели — тогда эта песня только что появилась. Войну в Испании помню… Я все помню, Виктор, все… Марину Раскову, Гризодубову видел, как Фе-досеенко, Васенко и Усыскин в воздух на стратостате поднялись, помню, — ты наверно, и фамилий-то таких никогда не слышал. А я до сих пор помню… Они хотели выше всех в небо подняться, выше всех флагов советский флаг вознести, но погибли. Все трое погибли. Он, Усыскин, комсомольцем был. Те, двое, уже немолоды, в гражданской войне участвовали. А он комсомолец твоего возраста. Вот тебе и два поколения… Пока их стратостат падал, они журнал вели, чтобы люди знали… Их в кремлевской стене похоронили. Ты был там когда-нибудь, у самой кремлевской стены? Пойди… Почитай имена тех, на мраморных досках. Я стоял тогда на площади, когда этих троих хоронили. Давно дело было, больше двадцати лет назад, а я помню, все помню… А потом война. Гастелло, и Матросов, и Зоя, и панфиловцы — они ведь тоже не за культ сражались. Да и я сам в те годы стал человеком…
— Но в те же годы, — прервал его Виктор, — вас лишили самого дорогого для вас права — летать!
— Верно. И все же я не могу называть прожитые годы только двумя словами — «период культа», как это делаешь ты, потому что и в те годы свершались подвиги, потому что миллионы людей, и я среди них, верили в святость того, что мы делали. Не из страха и принуждения, а потому, что иначе не могли жить!
— Ну а культ, культ?! — воскликнул Виктор. — Почему вы о нем молчите?
— Нет, я не молчу о нем. Он лег на нашу жизнь черной тенью. Людская энергия, инициатива била через край, а ее ограничивали, сдерживали, старались подчинить железным догмам… Мы и в войну меньше крови пролили бы, если б не этот культ и все, что с ним было связано… Как я могу молчать о культе! Но для тебя «период культа» — это только «смутное время», цепь преступлений и ошибок. А я убежден, что не было в нашей истории такого периода, когда ошибки и преступления исчерпывали бы все содержание эпохи. Вот в чем наше разногласие!
— Я не хочу вас волновать, Владимир Андреевич, — проговорил после паузы Виктор. — Пожалуй, пойду пройдусь. Хорошо? — Он взглянул на часы. — Мне еще надо кое-кого встретить…
Он снял с вешалки свой плащ-пыльник, скатал его жгутом, перекинул через плечо и вышел из комнаты.
Завьялов долго сидел неподвижно, размышляя о только что закончившемся разговоре.
«Я ни в чем не убедил Виктора, — думал Завьялов. — Он ушел, не отказавшись ни от одной из своих странных, нелепых идей. Я плохой пропагандист… Теперь нам многому надо учиться заново. Учиться убеждать. Добро, зло, совесть, правда, честность, трусость, смелость… Мы редко обсуждали эти понятия. Нам казалось все предопределенным, заранее расставленным на соответствующие полочки. А теперь вот они, эти слова-понятия, кружатся в воздухе, порхают и жалят, как осы, таких вот ребят, как Виктор… А мы молчим… И ведь все это так просто не разъяснишь! Я и сам многого не могу понять. Десятилетиями жили на цитатах, на громкозвучных эпитетах, жевали-пережевывали!.. «Краткий курс» — четвертая глава», «как нас учит товарищ Сталин», в «гениальном труде товарища Сталина»…
Неожиданная мысль приходит Завьялову.
«Ну, а ты, ты сам? Разве ты не мог быть красноречивее, убедительнее в споре с Виктором? Ведь не ты породил культ личности. Ты создавал другое. Вместе с миллионами рядовых людей. То, чем гордится страна. Нет, если ты в чем сейчас и виноват, так в том, что слишком долго оставался в положении обиженного. Примирился с этим. Уверил себя в том, что нанесенная тебе обида определяет всю твою дальнейшую жизнь. Примирился с положением птицы с перебитыми крыльями, галки на привязи. Вот Симонюк — тот сразу понял это. А когда почувствовал в моих словах и в намерениях что-то иное, испугался, увидел в этом вызов, упрек ему самому… В тебе все дело, Завьялов, в тебе. Ты слишком долго был инертен. Слишком долго тлел, а не горел. Вот тебе и не удалось сразу раздуть огонь в споре с Виктором… Куда он пошел, этот парень? На бульвар? Прогуляться по улице Горького? Один? Он сказал, что должен с кем-то встретиться. Может быть, с девушкой?»
Надвигается ночь…
8. Замкнутый круг
Прошло еще-три дня, и вот Завьялов снова сидит в узком коридоре, освещенном только неярким светом запыленной висячей лампы, у двери с табличкой «Прохорова К. М.».
Завьялов пришел без предварительного телефонного звонка; если ничего нового нет, то он предпочитает услышать об этом непосредственно от Прохоровой.
Здесь все по-прежнему, ничто не изменилось. Разве что сама Прохорова. Завьялов сразу заметил перемену в ее лице. И без того худощавое, оно еще больше осунулось, еще резче выдвинулись скулы, и казалось, что на глаза Прохоровой легла какая-то тень.
— Моя фамилия Завьялов, — начал он, не сомневаясь, что эта женщина, ежедневно принимающая множество людей, не помнит его.
— Завьялов Владимир Андреевич, — вполголоса, точно для самой себя, повторила Прохорова. — Садитесь.
Он опустился на стул, а Прохорова обернулась к несгораемому шкафу, дверца которого была полуоткрыта, просунула в шкаф руку и извлекла оттуда тонкую папку-скоросшиватель.
— Завьялов Владимир Андреевич… — снова, как бы про себя, повторила Прохорова, глядя на папку.
«Что с ней произошло? — подумал Завьялов. — Болела, что ли? Или сейчас больна?»
— Так вот, пока новостей нет, — сказала Прохорова на этот раз своим обычным, профессиональным, сухим, скрипучим голосом и раскрыла папку. — Мы направили два запроса. Один — в Главное управление кадров Министерства обороны, другой — в наградной отдел. Из отдела кадров уже ответили, а из наградного — еще нет. Вы очень нетерпеливы, — добавила Прохорова тоном выговора.
— Если бы вы… — начал было Завьялов, но она прервала его и пододвинула к нему папку.
— Вот, читайте.
На подшитой четвертушке папиросной бумаги было напечатано:
ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ КАДРОВ Архив Мин-ва обороны СССР
На В /запрос № 821/09 сообщаем, что по учетным данным ГУК числится старший сержант Ольга Миронова, 1924 г. рожд., Волховский фронт, 18 авиадивизия. Погибла 14 марта 1944 г. при выполнении боевого задания. Родственники (сестра матери) проживает в г. Астрахани, Советская ул., 15, кв. 1.
Подпись
Завьялов перечитал эти сухие, казенные, не согласованные между собой строки. «Числится»… «Погибла»… Как это совместить?! Все можно совместить на бумаге», — подумал Завьялов и отодвинул папку в сторону.
— Прочли? — деловито осведомилась Прохорова.
— Прочел, — почти беззвучно ответил Завьялов.
— Ну вот, теперь подождем ответа из наградного. Посмотрим, какие у них сведения.
— Это будет скоро?
— Не знаю. Не одно ваше дело у них. Если долго не ответят, напишем напоминание.
Она отвечала, как автомат, холодный, безжизненный. В руках такого человека любая бумажка может превратиться в похоронное извещение.
— Но почему же вы не запрашиваете Астрахань? — уже слегка повышенным тоном спросил Завьялов. — Ведь тут же указано, что в Астрахани живет сестра ее матери. И это точно! В сорок первом, когда мы впервые встретились, она и ехала в Астрахань, к тетке. Почему же вы не запросили?.. И как я сам не вспомнил, не догадался!..
— Всему свое время, — безапелляционно прервала его Прохорова.
— Послушайте, — едва сдерживаясь, сказал Завьялов, — вы же человек! Неужели вы не способны понять горе, несчастье другого человека?
Он произнес эти слова и сам испугался того действия, которое они произвели. Лицо Прохоровой вдруг побелело, сухие, тонкие губы ее задрожали; и рука беспомощно заметалась по столу, искала что-то — графин с водой, платок…
— Что с вами? — растерянно забормотал Завьялов. — Вам плохо? Нужно воды?
Но это продолжалось недолго. Прохорова сумела взять себя в руки. Ее сухие губы снова были плотно сжаты, руки успокоились, только бледность по-прежнему покрывала лицо.