Первопонятия. Ключи к культурному коду - Михаил Наумович Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4. Складные, раздвижные вещи, в которых заключена возможность дискретного изменения формы: веер, зонт, ширма.
5. Превратные, метаморфозные, изменяющие форму: зерно, семя, желудь, куколка.
6. Меняющие облик других вещей, производящие метаморфозы: дрожжи, вино.
7. Функционально использующие пустоту: сеть, решето, губка, соты.
8. Возникающие на грани разных стихий в виде кратковременных сочетаний воздуха и воды, воздуха и твердого вещества: пена, пузырь, взбитый крем.
9. Сокровенные, замкнутые, то есть не показывающие себя до конца, разрушающиеся при попытке их полностью увидеть и исследовать: раковина, яйцо, орех. Сохраняя скорлупу, нельзя достать ядро; достав ядро, нельзя сохранить скорлупу. Целое выдает свою тайну лишь ценой разрушения.
10. Симметричные, обладающие природной или искусственной симметрией: снежинка, калейдоскоп, бутон цветка, крылья бабочки.
11. Мимикрирующие, выдающие себя за другие: маска, парик, косметика.
12. Мерцающие, спонтанно проявляющие или не проявляющие свои свойства, возникающие и исчезающие, зажигающиеся и гаснущие: маяк, фейерверк.
13. Отражающие или пропускающие – и при этом преломляющие свет: зеркала, призмы, калейдоскопы, магические кристаллы, в которых образ реальности отличается от нее самой.
Эти магические вещи на границе инобытия – как будто лазейки в другие миры. Чаще других они используются в художественных символах и метафорах.
Вещь и овеществление
Проблема овеществления – одна из насущных в культуре XX – начала XXI века. Сами слова «вещь», «вещественное», «вещественность» начинают восприниматься с подозрением, как несущие угрозу духовности.
Примечательно, что антивещистские настроения возникают практически одновременно с вещизмом (массовым производством и потребительской фетишизацией вещей) – и страдают той же ограниченностью. Один из ранних и ярких образцов современной постановки этой проблемы мы находим в трагедии Маяковского «Владимир Маяковский» (1913).
Старик с кошками: В земле городов нареклись господами / и лезут стереть нас бездушные вещи. /…Вот видите! / Вещи надо рубить! / Недаром в их ласках провидел врага я!
Человек с растянутым лицом: А может быть, вещи надо любить? / Может быть, у вещей душа другая?
В этом суть: не отвергать вещи, сетуя на их «бездушность», а исходить из того, что у них «другая», своя душа, которая нуждается в отклике. Антивещизм принимает эстафету вещизма, отбрасывая еще дальше, в зону проклятья и небытия, уже отчужденные от человека вещи, и этически закрепляет результат товарного фетишизма, тогда как задача в том, чтобы приблизить их, освоить даже в изначальной их чуждости. Чем случайнее, холоднее, «промышленнее» то или иное изделие, тем в большей заботе оно нуждается, чтобы состояться как личная вещь, как онтологический факт. Это сиротство большинства современных вещей должно побуждать не к равнодушию, не к злобе, а к родственности, усыновлению, как бы воздающему за исходную неукорененность.
Если от вещей – сильнейший соблазн стяжания, то от них же – и урок бескорыстия. Вещи оделяют нас безвозмездно всем, чем обладают, буквально выполняют завет «раздай имение свое». Все, что мы имеем, – это вещи, сами же они ничего не имеют, раздавая себя. Бог, – говорит Р. М. Рильке, – «Вещь вещей», «Безграничное присутствие». Монах, по словам Рильке, «слишком ничтожен и все-таки недостаточно мал», чтобы уподобиться вещи перед Богом. Мир вещей – погруженный в молчание и терпение монастырь, куда люди могут приходить странниками, учась у тех, кто служит им.
Двадцатый век создал два грандиозных символа отчуждения вещи от человека: склад и свалку. С одной стороны, вещи, не дошедшие до человека, надменно поблескивающие своими яркими этикетками. С дpyгой стороны, вещи брошенные, лишенные внимания и заботы, преждевременно гниющие и ржавеющие. Между складом и свалкой нет принципиальной разницы в том смысле, что одно может, минуя область человеческого освоения, превращаться в другое, из роскоши – в ветошь.
В искусстве ХХ века преобладает внимание к безличной, объектной стороне вещей. Конструктивизм интересовался в основном техникой и прагматикой вещей, дадаизм – абсурдной логикой и метафизикой, сюрреализм – фантастичeскими трансформациями, супрематизм – символическим кодированием и расшифровкой визуальных элементов. Связь выставленной вещи с жизнью владельца, ее включенность в круг конкретных забот и привязанностей, глубокий смысл, таящийся в ее единичности, – все это не разрабатывалось применительно к подлинным вещам так, как разрабатывалось в словесных и живописных образах вещей, например в лирике Р. М. Рильке, в работах П. Сезанна и В. Ван Гога. Поп-арт громоздил груды натуральных или натуралистически воспроизведенных вещей, с их броской витринной внешностью. С другой стороны, в некоторых версиях авангардного искусства, и в особенности концептуализма, приобрели значимость потертые, заброшенные вещи, до которых уже никогда не коснется рука – разве что вышвыривая их на помойку (Оскар Рабин). Пожелтевшие бумаги, устаревшие документы, сломанные карандаши, обрывки книг и газет, расшатанные стулья-инвалиды – таков гротескно-иронический, иногда гротескно-элегический антураж концептуальных произведений (например, у Ильи Кабакова), в которых слова вытесняют вещи именно вследствие изношенности, ненужности последних.
Вещь и память. Новая мемориальность
Если даже принять за начальное местоположение вещи магазинную полку, а за конечное – мусорную яму, то середина и сердцевина вещи – ее пребывание в доме, понятом широко, как мир, обжитый человеком. Перед культурой встает задача – расколдовать вещь, вызволить ее из отрешения и забвения. При этом домашность раскрывается как важнейшая общественная и культурная категория, знаменующая полную душевно-телесную освоенность вещи. Конечно, и дом может быть превращен в склад или свалку (или в то и другое) – но тогда он перестает быть домом.
Сама категория «мемориальности» может быть рассмотрена теперь с учетом изменившегося статуса вещей в век массового производства предметов потребления. Традиционный мемориальный музей исходит из предпосылки, что вещь долговечнее человека и предназначена хранить память о нем. Для всех предыдущих эпох такое соотношение и было преобладающим: одной и той же вещью – шкафом, сундуком, сервизом, книгой – пользовалось несколько поколений. В нашу эпоху соотношение перевернулось: за одну человеческую жизнь сменяется много поколений вещей. Отсюда трудность, которую испытывают устроители современных мемориальных музеев: не остается вещей, достаточно полно освещающих жизнь своего хозяина, «отвечающих» за него.
Это новое социально-историческое обстоятельство: не вещь меняет хозяев, а хозяин – вещи – требует пересмотреть традиционное понятие мемориальности. Кто кого помнит, на кого возлагается ответственность за свидетельство? Укоротив срок пользования вещью, человек отчасти снял с нее бремя памяти – но тем самым переложил его на себя. Если раньше самым устойчивым, «недвижимым», представлялось материальное окружение, в котором человек оставлял след своего кратковременного существования, то теперь гораздо более долгодействующим становится сознание самого человека, успевающее вобрать множество сменяющихся материальных