Лист Мёбиуса - Энн Ветемаа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда же мальчик поделился с дедушкой своими мыслями, особого одобрения они не получили. Дедушка слегка усмехнулся, затем признал их глупыми и прямым ходом отправил мальчика к карьеру, где добывали гравий, собирать цветы донника, которые он имел обыкновение добавлять в свой табак. Он признавал собственные папиросы, сам набивал табак в гильзы (теперь их, кажется, и в продаже-то нет). Он даже смастерил машинку собственной конструкции с красивым рычажком, которая довольно хорошо набивала табак в гильзы, однако часто их рвала, так что ее постоянно совершенствовали.
Да, мальчик понял, что далеко не всеми интересными мыслями стоит делиться со взрослыми. Умные люди, хотя бы тот же дедушка, осуждали их и находили, что интеллектуальный потенциал следует использовать более продуктивно: изучать математику, собирать радиоприемники (дедушка и с этим справлялся), или же осваивать языки. Сам дедушка свободно читал как по-немецки, так и по-русски, да еще, кажется, немного по-английски и на эсперанто, однако мальчик вынужден был отчаянно понуждать себя ко всем этим благородным и похвальным занятиям. Впрочем, в школе он тогда учился превосходно.
Только какой толк от всей этой информации доктору Моорицу? Кстати, Эн. Эл. и не утруждал себя подробными записями. Едва ли таинство исчезновений и возрождений может заинтересовать высокообразованного психиатра. А вот его самого очень интересует в качестве одного из элементов конструкции, одного из составляющих человеческой души. Поскольку цепь неразрывна, и любое ее звено тянет за собой следующее… Смеси, растворы, сосуды, кюветки — что-то зашевелилось в глубинах сознания: уж не химию ли он изучал студентом?.. Полной уверенности нет, но… Подождем, может, еще что вспомнится.
Давеча в его палату долетали звуки фортепьяно, очевидно, у кого-нибудь трансляция включена. Стало быть, пора написать о музыке и об отце, который всплывает под эти звуки в памяти, чтобы тут же вновь сойти на нет.
6
МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИЗЛИШЕСТВА И ОТКРЫТИЕ ЕВРОПЫ
В чудесные утренние часы при ярком свете — очевидно, по воскресеньям — отец любил посидеть часок за фортепьяно. Вообще-то он был любителем, а не профессиональным пианистом: у нас немало людей бегает ради здоровья, может быть, отца Эн. Эл. следовало причислить к бренчащим ради здоровья. Во всяком случае, отец не мечтал о славе великого пианиста, просто играл для своего удовольствия.
Мальчику тоже надлежало получить начатки музыкальной грамоты. И после ознакомления с нотными знаками ему, вполне естественно, вручили светло-зеленые альбомы Лейпцигского издательства Петерса с простейшими этюдами Черни — «Gelaufigkeite»[7] и всякими прочими «-keite». Подобные занятия не слишком-то пленяют молодых людей, особенно если они не помышляют о карьере пианиста. (О чем не имело смысла говорить вслух: отец, считавший музыкальное образование непременным для каждого приличного человека, не одобрил бы его.)
Так вот именно Черни являлся тем композитором, чьи по-инженерному прямолинейные композиции, словно созданные при помощи рейсшины и пантографа[8], отец очень высоко ставил. Они были строгие, однозначные, линеарные. Их кульминации — весьма солидные и сдержанные, а-ля «не слишком напрягайся — пупочек развяжется!» — проектировались по принципу золотого сечения. В противовес всевозможным «Coeur brise», «Reverie» и «Am Kamin»[9], тоже лежавшим на крышке инструмента, от этюдов Черни веяло рационализмом высшей марки. И еще его опусы были весьма функциональны: ты сразу же определял — вот этот сконструирован для того, чтобы разработать твой непослушный безымянный палец, а этот призван натаскать ученика перекидывать руки крест-накрест, с тем чтобы правая колотила по басам, в то время как самой природой предназначенная для того левая, наоборот, фривольно звякала в верхнем регистре, в третьей или четвертой октаве. Ибо так в расчете на твое будущее мудро предусмотрел добропорядочный Черни.
Конечно, в семье знали Шопена, чьи этюды совершенно иного склада, как правило, недоступные для подростка, отдавали корицей, маслом миро и закатным солнцем, или напротив, приводили в ярость, хоть головой об стену бейся. (Таков, например, до-минорный, так называемый «революционный этюд», первые восемь тактов которого мальчик, стиснув зубы, все же выучил. Бахвальства ради.) Знали Вагнера, чьи произведения слушали на граммофоне. Его музыка, чрезвычайно серьезная, насыщенная смелыми неожиданными модуляциями, сложными аккордовыми комплексами, в финале возносила до светлых высот непреклонную идейную убежденность нибелунгов (или, наоборот, низвергала в пропасть…). Н-да. Также был представлен Дебюсси, жаждавший раствориться в сумбурно-зыбкой дымке.
Однако отцу вопреки всему нравился добропорядочный Черни. Человек в чистой сорочке. Представитель трезвой архитектуры без всяких излишеств — архитектуры прямых ионических колонн с их королевской простотой пропорций, беломраморных лестниц, строгих портиков, где ни одна неверная линия не нарушает чисто геометрической красоты. Его музыка казалась мальчику несколько трезвучной и примитивной, но отцу он, разумеется, сказать об этом не смел. Зато нашел иной, более рафинированный способ издеваться над пьесами Черни, созданными для истязания пальцев.
Теперь, по прошествии лет, представляется, что мальчик должен был обнаружить что-то стоящее в сдержанности и благочинности этих этюдов, иначе какое же удовольствие потешаться над ними; тот, кто выводит углем непристойности на белоснежной стене, уверен в ее высокой ценности. (Глуп педагог, считающий, что такому пачкуну недоступна элементарная красота. Будто порча стены грязной, стены с потрескавшейся, облезлой штукатуркой может кому-нибудь доставить развлечение.)
И мальчика принялся искушать тот самый бесенок, что вкладывает в руку пачкуну кусочек угля или мела. Чрезвычайно потешно было то, насколько просто оказалось шаржировать сугубо степенные, выдержанные по форме порождения пианистического классика. Если, играя Дебюсси, можно незаметно сфальшивить, то в этюдах Черни ужасно комично было заставить хромать некоторые благородно задуманные ноты, повышая или понижая ступени звукоряда (диезы или бемоли). У ажурных кружев на манишке обладателя фрака совершенно иное назначение, чем у брезентовой робы грузчика. Например, этюд, написанный на четыре четверти, очень эффектно было играть в ритме вальса: существенные акценты, разрешения падали не на те места, возникало буквально кривое зеркало, приводя слушателя в замешательство. Стоило в минорной пьесе сместиться на четверть, как тут же в комнату вступал Восток — рикша облачался в смокинг, солидная сигара превращалась в кальян с арабской вязью. И так далее. И так далее. То тем, то другим манером.
Но при этом мальчик заметил (сколько ему тогда было? Лет тринадцать-четырнадцать, не меньше), что отрадные передергивания, которые он в глубине души все-таки, кажется, окрестил «скверными поступками» и слегка в них раскаивался (без чего не получал бы истинного удовольствия), не очень-то далеко его уведут. Ибо и тут возникнут новые правила, иная система координат, появится другая, совершенно отличная, хотя, вполне возможно, такая же высокая степень совершенства. Комизм исчезнет, беспорядок самоорганизуется — окажется, что утверждение «анархия — мать порядка», вовсе не так уж абсурдно. Ну да это к слову.
Как-то раз, когда мальчик проделывал свои намеренно не доведенные до конца экзерсисы, в комнату ворвался отец. Он был вне себя, лицо его пылало, что случалось чрезвычайно редко. Мальчик уронил руки на колени, но было поздно. Отец обозвал своего сына грязным поросенком. И еще непотребным варваром. И душегубом. Правда, опасными для общества его действия не квалифицировали, но, по всей вероятности, сочли их таковыми. Зато было произнесено слово «извращенец» и даже «рукоблудник». Отец разразился гневной тирадой и для сравнения издевательств сына над роялем привел (разумеется, в духовном плане) притчу о библейском Онане, не подчинившемся левирату, согласно которому ему, как деверю, надлежало войти к жене его умершего брата-первенца и восстановить его семя; Онан же неугодным Господу образом воспротивился этому и, «когда входил к жене брата своего, изливал семя на землю, чтобы не дать семени брату своему»[10]. Тут уж осквернитель Черни пылал не меньше, чем его родной отец… Мальчик потупил глаза долу и долго молчал, но все же нашел в себе силы и попытался выкрутиться:
— Это у меня вышло не лучшим образом, — пробормотал он, но, уже осмелев, стал утверждать, что некоторые вольности, или импровизации, — а ведь это вполне законный музыкальный термин — звучат довольно привлекательно. И сразу же, не дожидаясь возражений, исполнил дрожащими руками простой этюд, альтерированный и синкопированный в мусульманском духе. Замер последний аккорд, и в комнате вроде бы повеяло ладаном или опиумом. Отец слушал внимательно, гнев его угас, уступив место тревожным раздумьям. Мальчик интуитивно и не без торжества подметил, что отец растерялся и не знает как поступить.