Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то Генрих привез сестру в Нью-Йорк показать докторам и развлечь немного. Они очень любили друг друга, Марта и он. Когда-то в юности меж ними были какие-то трения из-за его первой жены, потом все утряслось, забылось, и, когда Марта осталась одна, он вызвал ее к себе. И этим спас от неминуемой гибели. Ведь его кузины и дядя погибли в нацистском концлагере.
Марта была доброй, сентиментальной и ироничной. Любила вспоминать о какой-то своей тайной любви к человеку, которого называла «мой принц», а еще любила сладкое, хотя болела тяжелым диабетом, и время от времени просила брата издать приказ, переименовывавший взбитые сливки в овсяную кашу, а пирожное — в черный хлеб. Он вывешивал плакат: «Сегодня, такого-то числа, прошу считать…» Она искренне любила Марту, но общалась сдержанно, потому что услышала однажды, как Марта сказала после визита особенно любезной с ней гостьи: «Хозяину приятно, когда хвалят и ласкают его собаку».
Вот такой была Марта. И тогда, во время их пребывания в городе, она уговорила Кристу устроить пикник. У них была очень милая дача на Лонг-Айленде. Криста чуть с ума не сошла от счастья, наготовила гору сэндвичей, но Генрих терпеть не мог сэндвичей, он любил бараньи котлеты, пришлось сказать. Криста отправила Альберта в «Сетаукет» за котлетами, а они поехали на маяк смотреть закат. С ними увязалась собака соседей — веселый безответственный сеттер. Вернее, он увязался за Генрихом, который обожал собак.
Они оставили машину на площадке возле маяка и отошли в дюны, где расстелили плед и Криста поставила кувшин с замечательным красным калифорнийским вином и выложила свои сэндвичи.
В Европе уже бушевала война, а они сидели на очень белом и очень мелком песке среди зарослей сизовато-оливковой осоки и смотрели, как солнце склоняется к вершине огромной материнской дюны. Пес носился кругами, то исчезая в осоке, то появляясь с распахнутой в счастливой улыбке пастью. Получив от Генриха сэндвич, он в знак благодарности принимался облаивать чаек и альбатросов, бродящих по мокрому песку у океана.
И тут появился полицейский на велосипеде. Он строго спросил, читали ли они надпись у маяка? Оказывается, там где-то было написано: «No dogs, no parking». Криста очень испугалась и начала что-то лепетать, а полицейский стал пристально вглядываться в Генриха, он явно никак не мог вспомнить, где он видел этого старика.
— Я не думаю, что мы причиняем вред, — осторожно сказал Генрих.
Полицейский смотрел не отрываясь. Потом стряхнул с себя наваждение и велел Кристе идти вместе с ним к машине, чтобы получить квитанцию штрафа. Марта пошла как группа поддержки.
— Ты видела, как он смотрел на меня? Он хотел меня арестовать, — сказал Генрих. — Я всегда боялся, что меня арестуют.
— Он просто пытался вспомнить, где он тебя видел. Это было…
— Погоди! Ты так прекрасна в этом платье. Оно — словно чешуя русалки, и твои волосы отливают тем же золотым блеском. Никогда ни за что не расставайся с ним, обещаешь?
Она обещала, но потом забыла об обещании, и, когда платье стало чуть тесным, она вместе с другими, тоже уже ненужными нарядами, отдала его в дар жителям воюющей России. Обществом помощи России в войне заведовала она сама. Подарок Бурнакова, его идея, волшебно изменившая ее жизнь.
А платье все равно настигло ее: уже в Москве, в сорок шестом, она обнаружила его в посылке. Эти посылки из Америки раздавали в Академии вместе с яичным порошком и мягкой колбасой в плоских консервных банках. Но такой набор полагался только академикам, и вот Детка принес коробку со знакомым ей штампом RWR, она открыла ее и там вместе с блузочкой и вязаной кофточкой увидела СВОЕ платье.
Теперь вспомнила: хотела проверить, висит ли платье в шкафу. После его мистического возвращения она навсегда поместила русалочье одеяние в шкаф. Детка шутил: «Оно теперь, как „Аврора“, — на вечном приколе».
Году в шестидесятом они оказались в Ленинграде на каких-то торжествах Академии, гвоздем культурной программы было посещение знаменитого революционного крейсера. И вот на палубе этого крейсера она впервые поняла, что превратилась в другое существо. Навстречу шла маленькая группа иностранцев, и по взглядам поджарых, одетых в спортивные куртки дам, нет, вернее, по НЕВЗГЛЯДАМ — так смотрят на старух, скользнут — и мимо, потому что неприятно, печально, она поняла, что ничего прежнего не осталось в ней. Детка был еще хоть куда, очень колоритен благодаря своей седой бороде и длинным волосам, а она — тучная, в тяжелом драповом пальто с огромными лацканами, с прямыми громоздкими плечами — просто старое чучело. Она сильно сдала за последние десять лет.
И еще было одно НЕУЗНАВАНИЕ, а по сути зачеркивание ее прежней. Лет через десять после «Авроры» стояла на переходе на ту сторону бульвара. Детки уже не было, но еще пыталась как-то жить без него, если это можно было назвать жизнью, — болталась по магазинам, ходила в кино. Так вот, шла в «Центральный» на новый фильм Параджанова. Остановилась у самого края тротуара, пережидая поток машин. Рядом притормозила блестящая черная «Волга», и на переднем сиденье сидел постаревший, но узнаваемый консул Петр Павлович в золоте и багрянце генеральской формы. Он скользнул по ней усталым равнодушным взглядом, и они встретились глазами, но он не узнал ее.
А в пятьдесят еще крутила роман. Это случилось от тоски по Генриху и оттого, что Нинка не уставала повторять, что это их последние годочки. У Нинки всегда были романы. И как только она заводила очередной, тут же становилась лучшей подругой жены. Некоторых даже навещала в больнице, привозила медицинских светил, жены никогда ни о чем не догадывались, а милый наивный Ваня любил повторять: «Удивительный человек Нинка! Все для других и для других, ничего для себя!»
И в конце концов выходило, что Нинка и впрямь поддерживала, помогала, выручала… В ней было намешано так много разного: и теплота, и лживость, и щедрость, и ледяной расчет. Чего только стоили мифические старушки, которых она будто бы обихаживала, тратя уйму времени! И одновременно бескорыстно помогала тлеющей в забвении и бедности вдове одного мирискусника. Правда, злые языки поговаривали, что там оставалась (доставалась?) уникальная коллекция гравюр и акварелей.
Неважно. Ей Нинка делала добро. Это она посоветовала написать тайком от Детки письмо всесильному и зловещему министру, попросить мастерскую, «не век же жить в гостинице, а у вас заслуги». Помнится, тогда чуть не спросила: «Откуда тебе известно о заслугах? И о каких?» Но сказала другое: «За мастерскую нас возненавидят еще больше».
— А вот на это наплевать, — отрезала Нинка.
Мастерскую дали, и не какую-нибудь завалящую на Масловке, а в центре, огромную, похожую на ту, что была в Нью-Йорке, с огромными окнами, смотрящими на бульвар, и антресолью, где находились хозяйские покои. Детка стал первой «гертрудой» среди деятелей искусств, лауреатом премий, и все это с Нинкиной подачи.
Генрих очень радовался за них, узнав из письма о мастерской, тогда они еще переписывались, это потом, в пятьдесят третьем, ей посоветовали прекратить переписку. А в сорок седьмом в Доме работников искусств первый раз после войны праздновали Новый год. На улицах, гремя подшипниками, еще раскатывали безногие инвалиды на деревянных платформах (потом исчезли в одночасье неизвестно куда), газеты громили безродных космополитов, только что произошла девальвация, отменили карточки, а в раззолоченном зале старого особняка крутился зеркальный шар, создавая иллюзию снегопада, и дамы в длинных туалетах возлагали на плечи черных костюмов, а то и смокингов красиво изогнутые белые голые руки.
В разгар бала произошла какая-то сумятица, все сгрудились в центре зала и смотрели на что-то вниз. Она тоже подошла посмотреть и увидела, как массивная пышногрудая дама ползает на коленях.
— Она потеряла изумруд. Выпал из кольца. Теперь ищет, — сказал кто-то рядом.
В ту ночь, может, впервые после возвращения у нее было отличное настроение. Во-первых, купленное у Литвиновой платье с узким открытым верхом и украшенной лентами длинной юбкой делало ее и моложе, и стройнее, во-вторых, следуя советам Нинки, которая знала все, она в ожидании девальвации купила драгоценности и оставшиеся деньги разложила на сберкнижки по три тысячи на каждую. Так и оказалось: три тысячи меняли один к одному. Деньги не пропали, и хотя цены взлетели выше некуда — брикет мороженого на улице стоил тридцать пять рублей, все же возникли и некоторые удобства — теперь в ресторан не нужно было приносить лимитную книжку. В рестораны приходилось ходить часто, не угощать же гостей обедами, которые брали в столовой Литфонда. Жуткая гадость, зато удобно — Литфонд почти что через дорогу, на другой стороне бульвара. А гости приезжали разные: иногда друзья, как Глэдис, иногда друзья друзей, иногда важные персоны из Госдепа или Конгресса, с которыми общалась в Америке, когда возглавляла Общество помощи России в войне. Однажды с какой-то невнятной миссией залетел Кирьянов, и она обрадовалась старому, уже почти лысому барбосу. С ним так много было связано! Он был вещественным доказательством, что та блестящая жизнь, которой она жила последние годы в Америке, была не сон, не бред, не наваждение. Но и другого, о чем не хотелось думать, не хотелось вспоминать, он тоже был доказательством.