Нежеланное путешествие в Сибирь - Андрей Амальрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
26 мая меня вновь вызвали из камеры, и вертухай повел вниз, на первый этаж, сквозь какие-то помещения, обставленные с роскошью агитпункта: места встреч заключенных с адвокатами и следователями. Я думал, что увижусь со своим следователем, но меня, после довольно долгого ожидания, ввели в комнату, где сидело трое в белых халатах: две женщины и один мужчина, на столе я увидел папку со своими пьесами и понял, что это психиатры. Разговор начался, как я помню, о литературе, говорили в основном женщины, пытаясь прощупать мои литературные вкусы. Разговор, в котором я, конечно, на голову был выше своих экзаменаторов, во-первых, потому что начитаннее их, а во-вторых, потому что сам пишу и мне понятен механизм творчества, который им как раз неизвестен. Моих лжепорнографических пьес, как я понял, они за недостатком времени не читали, но обещали к следующему разговору прочесть. Молчаливый мужчина настойчиво спрашивал меня, почему мне нравится Достоевский, может быть он хотел услышать, что мне нравится эротически-садистская сторона в его писаниях. Во всяком случае я обрадовался этому разговору, впервые за много дней я смог говорить о том, что мне было интересно. Речь шла потом, как я чувствую себя в тюрьме, буду ли я потом писать об этом? Я сказал, что тюрьма дала мне, конечно, много материала и впоследствии я так или иначе буду писать об этом, но пока что мне писать ничего не хочется. Говорили еще о моем характере, и меня определили, делая это в полувопросительной форме, как человека замкнутого, любящего пошутить и повеселиться, но только среди близких друзей, а также человека упрямого и хотящего всегда настоять на своем. Под конец, со всякими деликатными ужимками, спросили, не девственник ли я. Я сказал, что нет, и был еще небольшой разговор о моем опыте с женщинами. Затем мы простились, очень довольные друг другом. На обратном пути вертухай сказал: «Знаешь, кто это были? Это психиатры — большие люди. Они могут признать тебя неполноценным и выпустить из тюрьмы». Я сам очень надеялся, что меня признают ненормальным, как в свое время надеялся на больное сердце. Когда мы шли по коридору, я увидел в окно уже сильно зазеленевшие деревья и подумал, что нет ничего прекрасней, как просто гулять сейчас среди таких деревьев под весенним солнцем.
Глава восьмая
СЕМНАДЦАТЬ ЧАСОВ СВОБОДЫ
На следующий день перед обедом мне сообщили, чтобы я быстро собирался из камеры с вещами. «С вещами» — значило или перевод в другую камеру, или в карцер, или же совсем из тюрьмы. Вертухай добавил: ждет машина, — а значит меня увезут отсюда: прощай, тюрьма. Я подумал, что, вероятно, психиатры нашли меня не совсем нормальным, и меня повезут в сумасшедший дом на длительное освидетельствование. Я торопливо запихал все вещи в матрасный мешок, завернул отдельно свой сахар, оставшийся от завтрака хлеб и луковицу, подаренную мне утром одним заключенным, и попрощался со всеми. В тюрьме есть обычай каждому уходящему давать на память сильный пинок в мешок, так что я прямо вылетел в коридор, провожаемый добрыми напутствиями. Относились к мне в камере в общем хорошо, хотя я и держался очень обособленно.
Я сдал все тюремные вещи, меня опять тщательно прошмонали и опять посадили в маленький бокс внизу. Оттуда дважды вызывали: первый раз вернуть мои вещи, второй — опять снимать отпечатки пальцев. Молодой парнишка, который пришел за мной, узнав, что я сидел за порнографию, обрадованно сказал: «А я как раз давно ищу, кто бы мне достал порнографические открытки». Я ничем не мог ему помочь. В боксе я сидел вместе с монтером по лифтам, которого взяли зимой по обвинению, что он делал приписки в нарядах, и теперь отпускали за недостатком улик: он очень убивался, как теперь, в мае, поедет в метро в шубе и зимней шапке. Он оказался большим поклонником Тито и все время хвалил Югославию, говоря, насколько там лучше жить рабочим, чем у нас. Тем временем я проголодался и с удовольствием съел луковицу с хлебом. Луковица в тюрьме большое лакомство, так как витаминов очень мало. Пока я так ждал, я временами забывал о машине и думал: а вдруг свобода, и меня отпустят из тюрьмы на все четыре стороны.
Наконец меня вызвали из бокса, и я очутился в большой приемной, прямо под плакатом: «На свободу — с чистой совестью!» Майор с белым листком в руках начал меня спрашивать:
— Амальрик?
— Андрей Алексеевич!
— Год рождения?
— 1938!
— Статья? — и так далее, на этот раз очень подробно, вплоть до того, что он спросил, в каком году умерла моя мать. Поодаль стояли двое молодых людей в штатском, которых я сначала даже не заметил, так как был взволнован выходом из тюрьмы, один из них сказал: «Да, это он самый, Амальрик Андрей Алексеевич». После опроса майор протянул мне белый листок, на котором было напечатано «Временный паспорт», и я успел только увидеть свою фотографию и прочесть, что мое дело прекращено следственным отделом МООП, как один из молодых людей быстро выхватил этот листок у меня из рук и спрятал, и тут я узнал в нем моего следователя. Он дружески сказал: «Пойдемте с нами, Андрей Алексеевич».
Во дворе действительно ждала легковая машина. «Много, Андрей Алексеевич, мне пришлось потрудиться, чтобы вас освободили, это случай вообще исключительный, чтобы у нас прекратили уголовное дело, — сказал мне следователь, когда мы выехали за ворота. — Интересное, должно быть, испытываешь чувство, когда выходишь из тюрьмы». Я подумал, что это сомнительная свобода, раз меня еще везут куда-то. Следователь сообщил, что возил рисунки Зверева на экспертизу в московское отделение Союза художников, и МОСХ заключил, что рисунки эти не порнографические, а просто рисунки сумасшедшего. Я сказал, что иного результата я не ждал, ведь Зверев шизофреник. Следователь пожаловался, что он никак не мог его найти, Зверев скрылся в неизвестном направлении. Как мне рассказывали потом, в гостях у коллекционера Костаки один художник при Звереве сказал, что несколько раз звонил мне и соседи как-то странно отвечали. Зверев, который обычно пересиживал всех гостей, тут же поднялся и вышел, и с тех пор его долгое время никто не видел. С моими пьесами, по словам следователя, дело было сложней, так как Союз писателей отказался давать по ним свое заключение. Заключение дала Татьяна Сытина, заведующая литературной частью Театра имени Ленинского комсомола, но такое, что она не знает, порнографические пьесы или нет, ибо не может точно определить, что такое порнография. Она якобы нашла, что мои пьесы интересны и несколько напоминают Брехта. Следователь еще высокопарно добавил: вот, мол, как приходит признание, надо только выбросить оттуда всю антисоветчину и эротику, и можно будет поставить. Я хотел возразить: если это выбросить, то что же останется. Наш молчаливый спутник добавил: мы ваши пьесы читали, очень все интересно, у нас к вам только одна просьба, чтобы вы нас в следующих пьесах не описывали. Я ответил, что обещать этого не могу.
Заключения экспертов я потом видел, в своем месте о них скажу. Во всяком случае, по тем или иным причинам, после экспертиз дело о порнографии было прекращено.
— Ну, теперь, когда дело кончено, — интимно сказал следователь, скажите откровенно, давали ли вы пьесы иностранцам?
Я повторил, как и на первом допросе, что никому не давал. Тем временем мы продолжали ехать, и я был в полной уверенности, что меня везут на Лубянку и что КГБ решил действовать уже не через милицию, а непосредственно сам. Я был даже доволен этим, так как наивно рассчитывал на либерализм КГБ, вспоминая о недавнем деле Гинзбурга. Об этом стоит сказать подробнее, как потому, что я еще несколько раз упомяну здесь Гинзбурга, так и потому, что либерализм КГБ в конце концов вышел Гинзбургу боком.
Александр Гинзбург человек любопытный, с большим интересом к театру, кино, живописи и литературе, преимущественно ко всем новейшим течениям в этих областях. В 1960 году он выпустил несколько номеров машинописного журнала «Синтаксис» со стихами молодых советских поэтов, еще неопубликованными в официальных изданиях. КГБ усмотрел в этом чуть ли не антисоветскую подпольную деятельность, Гинзбург был арестован и несколько месяцев провел в тюрьме на Лубянке. Так как «антисоветское» дело было шито белыми нитками, его в конце концов прекратили, но против Гинзбурга был использован его неосторожный поступок: в том же году он сдавал экзамены вместо своего малоспособного товарища. За переклейку фотографии в экзаменационном листке он получил два года лагерей с учетом предварительного заключения на Лубянке. Весной 1963 года, вскоре после своего возвращения в Москву, он вновь оказался в трудном положении. У себя дома и у своих друзей он устроил несколько просмотров французских короткометражных фильмов о художниках: об импрессионистах, Утрилло, Пикассо и т. д. Фильмы эти, кстати сказать, шли потом на советских экранах. Но близорукое начальство опять усмотрело тут подрывную деятельность, киноленты были отобраны у Гинзбурга, и о нем появился в «Известиях» самый неприятный по тону и лживый фельетон «Дуньки просятся в Европу». К счастью, тут дело ограничилось только фельетоном. Но не успели утихнуть страсти вокруг фельетона, как Гинзбурга ожидала новая неприятность.