Провокатор - Сергей Валяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зиночка, простите меня… я… я… никогда больше, — лепетал старый еврей, прижимая к груди скрипку.
Актриса молчала, слушала штормовое сердце М., а тот требовал:
— Сигизмунд! Золотой! Что-нибудь… великое!..
— О! Для вас таки!.. Я… я…
— Что-нибудь… прозрачное… с синевой… вечное… как молодая осень…
И заиграла скрипка. И под ее звуки медленно танцуют двое, он и она, великий режиссер и великая актриса.
— И никого нет, — говорит она.
— Нет? — переспрашивает он. И кричит: — Эй-е-е-е!
— Эй-е-е-е! — Она тоже кричит.
— Эй-е-е-е! — И в глубине, на огромном полотнище, проявляется ТЕНЬ, своими очертаниями напоминающая известный портрет — рука вождя приподнята в приветствии, и кажется, над миром навис карающий, безжалостный меч.
— Эй-е-е-е! — И зажигаются, вспыхивают яркие тысячегранные огни. ТЕНЬ на полотнище начинает точно плавиться.
— Эй-е-е-е! — И сцена заполняется актерами Первого революционного театра.
И играет скрипка, и в ее звуках — голоса эпохи, прекрасной, яростной и трагической.
И еще в этой эпохе звенит колокольчик — это М. несет колокольчик над собой и актерами, словно окропляя себя и их звуками: дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзиньдзинь между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть выстрел точно подзатыльник и он упал но еще жил жил и быть может поэтому так счастливо сучил ногами по тяжелому полу камеры следственного изолятора агонизируя в бурлящей эмбриональной волне испражнения крови оргазма и памяти.
Уже потом, после всего случившегося, я, анализируя события, попытался понять, в чем же была наша ошибка, которая привела к трагической развязке.
Ошибки не было. Была бессмысленная, запрограммированная на исполнение смертного приговора работа чудовищного механизма разваливающейся власти.
Но тогда мы жили настоящим и, наивные, верили в то, что расположение звезд на небосклоне будет для нас благоприятным.
Мы договорились с Цавой, что он появится тотчас же, как прояснит окончательно вопрос о денежном вознаграждении, а также вопрос о посещении убийцы Кулешова.
Дни шли-шли-шли, как прохожие по тротуарам. Потом наступил ноябрь с дождиком, мелочившимся в окна. Я лежал на тахте и привычно смотрел на экран телевизора, где разворачивались исторические события: к Дому Союзов стекалась серая, как сель, толпа моих соотечественников, чтобы попрощаться с выдающимся политическим деятелем эпохи попрыгуньи, хохотуньи и любительницы молоденьких палок-скалок А. Б. П.
И зазвонил телефон. У меня дурная привычка поднимать трубку даже в скорбные для всего человечества часы.
— Это я, — сказал Цава. — Ты знаешь новость?
— Знаю.
— Откуда? — удивился.
— Смотрю телевизор.
— А-а-а! — понял Цава. — Новость моя куда неприятнее.
— Что такое?
— Наш-то человечек дуба дал!
— Как это? — растерялся я.
— Обыкновенно: в ящик сыграл, козел.
— Не богохуйствуй!
— Не буду, но приеду.
— Приезжай, — ответил и снова принялся смотреть на экран телевизора.
Я смотрел на скорбный людской сель и задавал себе вопрос: что с нами происходит? Что? Наверное, ничего не происходит.
Ничего.
Пришло время никаких людей. Лучшие были истреблены, оставались те, кто мог приспособиться к лязгающим над головой механизмам костедробилки, запущенной великими человеколюбивыми «механиками» ХХ века.
Я смотрел на экран: на постаменте — гроб; он утопал в цветах; лицо державного покойника не видно. А на алом атласном фоне поблескивало драгметаллом бесчисленное множество медалей и орденов. Я смотрел на экран: под холодным мокрым ветром колыхалась густая траурная процессия. Мне тридцать три, подумал я, и я ищу иуду. А его не надо искать. Он внутри всех нас.
Всех?
в тот день Кулешов повздорил с Сусанной. Он хотел на ней жениться. «Я люблю тебя», — говорил он ей, пуская слюни. «Дурачок, — смеялась она, вольная птаха, — я помню тебя на горшке, жених!» И Кулешов обиделся, и в растрепанных чувствах явился на дежурство в котельную.
Котельная была старая и работала на древесном угле. В те последние весенние дни отопительного сезона кочегарил Сушко; сменщик находился в огорчительном для всех, люмпен-пролетарском запое. По этому поводу Сушко честил весь Божий свет и настроение имел не адекватное своему южному, возбужденному, жизнеутверждающему характеру. Он мелко ловчил, приворовывал, менял и при этом любил повторять: «Там, где прошел хохол, жиду делать нечего». Частенько Сушко отлучался, прося Кулешова накормить печь угольком. И Кулешов не отказывался. Он распахивал чугунные заслонки и в огромное прожорливое зево вбрасывал питательные для огня сланцы. Разбуженная стихия поначалу ворчала, жадно давилась от пищи, а потом торжествующе ревела в стесненном печном пространстве. Куски пламени вываливались на пол, разбрасывая звездную окалину. Кулешов сквозь щели заслонок смотрел на огонь, слушал его трудолюбивый голос и о чем-то думал.
Я часто встречаю убогих стариков. Они согбенно бродят в бронзовых от грязи шинелях, ковыряются в пищевых бачках — выискивают продукты питания. Они, наверное, хотят есть?
И я думаю…
Что же я думаю?
…Приходит Цава в те уникальные минуты, когда над безбрежным людским морем на фоне зубчаток кирпичной стены, качаясь лодкой, плыл дорогой глазетовый гроб. Рыдали близкие. Мой друг тащил из сумки бутылки водки. Время же на площади остановилось — мир остановил дыхание. И наступила уважительная к покойнику тишина. Потом гроб стали вкладывать в могилу, и случилось маленькое ЧП, поскольку похоронная бригада за долгим отсутствием настоящей работы утеряла навык — гроб, выскользнув из холеных рук, с гулким ударом на всю страну саданулся об ухоженное дно могильной ямы. Зарыдали от испуга близкие и скрипки. Могильщики спешно заталкивали пласты земли в могилу.
— Варварская, блядь, страна, — сказал Цава, разливая водку, прозрачную, как жизнь идиотов в образцово-показательном дурдоме.
Окна задрожали от хлопков орудийных залпов, и в стылом молибденовом воздухе, набирая мощь, заныл давно забытый звук заводских и фабричных гудков.
— О Боже! — вздохнул мой товарищ и пошел закрывать форточку.
Я же нарезал колбасу. Она цвела плесенью и смердела мочевиной, однако полностью удовлетворяла нашим безмерным запросам. Во всяком случае, куда приятнее пить водку, заедая ее такой, уморенной в подвалах, колбасой, чем покоиться у стены с коллективом соратников…
— Ого! Погляди-ка, дружок! — И по голосу своего друга я понял: происходит нечто занимательное.
Что же я увидел?
Я увидел — над блеклыми, мокрыми крышами домов всплывала огромная дутая ботва аэростата, тащившая за собой вверх раму. И в той раме я увидел фанерное полотнище — торопливо изображенный с интеллигентным обличьем вождь смотрел на мир сквозь очки, смотрел смуро и загадочно.
— Ну что? Пьем за здравие ЧК? — спросил Вава Цава.
— За кого? — удивился я.
— За него, у которого холодная голова, горячее сердце и так далее.
— И «так далее» — это как? — не понял я.
— Поживешь, — пообещал сексот, — узнаешь.
на радостях Иван Иванович Цукало неприлично наклюкался. Он бегал в исподнем по коммунальной квартире и орал благим матом:
— Он вам всем покажет, е'мать! вашу в бога! душу! Он порядок наведет в стране! Я его знаю! Вместе служили! Чекисты всегда стоят на страже правопорядка!!!
Иван Иванович, уже пенсионер, в каком-то смысле не врал: он и вправду однажды служил под началом того, кем восторгался. Дело давешнее: одна из братских стран социалистического содружества заартачилась и решила сбиться с верного и прямого пути в коммунизм. Пришлось проутюжить мещанские презентабельные проспекты танковыми подразделениями. В одном из бронированных монстров находился и старшина Иван Иванович Цукало. После выполнения ответственного задания партии и правительства солдатики под его командованием очищали боевые машины. Самое неудобное и сложное дело было в выковыривании из гусениц костей. Мясо резали на куски, цепляли крюками, а вот с контрреволюционными костями дело обстояло туго. Воины-освободители махали кайлами, матерились и костерили тех, кто, проявив политическую близорукость, своим вызывающим поведением нанес вред не только всему содружеству, но и дорогостоящей технике.
Котельная при горбольнице работала исправно, как когда-то советские танки на чужих площадях. Кулешов кормил углем печь и мыслил о покинутой им Сусанне. «Я люблю тебя, моя мечта, — говорил он ей, — выходи за меня замуж». «А на что, сердечный, будем жить-поживать?» — спрашивала она. «Я работаю», — отвечал он. «И сколько рваных имеешь?» — «Разве счастье, милая, в деньгах?» — «Говори-отвечай, недоделанный, сколько получаешь за труд?» смеялась забава. Он называл сумму. Сусанна заливалась смехом — она за один отсос у молокососов получала в сто раз больше.