Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице Остромов прекратил пошатываться и пошел быстро, легко, четко. Осипов был его, оставались сундук и меч.
2Клингенмайер наверняка знал рецепт эликсира — не вечной молодости, а вечной старости, не переходящей в дряхлость. Вероятно, питался чем-то сухим, наподобие гентских хлебцев. И лавке его ничего не делалось, словно стояла вне времени, на том самом месте — угол Большого и Лахтинской, «Д-р Фридрих Клингенмайер. Раритеты и древности». Сколько же я здесь не был? Семь лет, и каких лет. Тогда Остромов оставлял рукоятку, канделябры, кое-что из рукописей — так было принято; уходя, все тут оставляли нечто. Предстоял Кавказ, а там кто знает, что будет. Оставил он и еще кое-что, пришло время собирать спрятанное.
Клингенмайер был чужим в оккультном Петербурге. У него собирался свой кружок — что-то вроде общества ревнителей старины. Была надежда, что он кое-чего не слыхал, да и какое ему дело до старой ссоры чужих, в сущности, людей?
— Давно не бывали, — суховато сказал Клингенмайер. Остромов знал эту манеру, а потому и не рассчитывал на бурную встречу. Когда человек всю жизнь с вещами, мудрено ли, что ему трудно с людьми.
— Фридрих Иванович, — прямо сказал Остромов, — дело простое. Я хочу забрать реликвии, оставленные у вас в девятнадцатом году.
— Я не могу вам их отдать без консультации, — прошелестел Клингенмайер.
— Я удивляюсь, — сказал Остромов, без прежней, однако, уверенности. Клингенмайер был одним из немногих, перед кем он себя чувствовал младшим. — Помилуйте, какая нужна консультация, если это мои вещи?
— Не только ваши, — напомнил проклятый старьевщик.
— Пусть бы и так, — покладисто согласился Остромов. — Из собственно чужих там печатка Гамалея, но я ею владею по праву. Гамалей был бездетен, печатку вручил мне его внучатый племянник, где он — мне неизвестно.
— Печатка отдельно, я вам мог бы хоть сейчас отдать печатку. — Клингенмайер темнил. — Мне стало известно, что на вас наложен определенный запрет, и в силу этого запрета…
— Ах, вот что. — Остромов избрал модель «О», то есть оскорбленную невинность, хотя, идя сюда, думал о модели «А» — атака. — Вы верите заплесневелым слухам, верите клеветникам, и тут нет, конечно, ничего удивительного… — Он хотел сказать, что дело Клингенмайера — собирание старья, но сдержался. Вопрос был не в реликвиях даже. Собирателя уважали и те, кто никого не боялся, и хотя Остромов понятия не имел, что такого было в этом вечном старике, — он верил инстинкту и не переходил черту. — Сплетни всегда сопровождают личность сколько-нибудь значительную. Про вас тоже передают, что вы некромант, — кольнул он, не удержавшись.
— Про меня, — строго посмотрел на него Клингенмайер, решившись наконец говорить начистоту, — по крайней мере не передают, что я изгнан из ложи и оставил у себя реликвии без всякого права.
— Морбус выдумал это в шестнадцатом году, — небрежно сказал Остромов. — Он раздул тогда скандал, потому что умел меньше меня и не мог этого перенести. Он не знал даже полного толкования арканов. Пустил клевету, пошли слухи, все это бред, отдайте мои вещи.
— Я не разбираюсь в ваших ссорах, — сказал Клингенмайер, — но вещи смогу вам отдать только после дополнительной консультации.
— Я удивляюсь, — повторил Остромов. — У кого же вы хотите консультироваться? Есть мое слово против его слова, и прошло десять лет…
— Его я спрашивать не буду, он, положим, лицо заинтересованное. Даю вам слово, что наведу справки у третьих лиц.
— Эти третьи лица, — сказал Остромов с раздражением, которого не мог уже сдержать, — все заинтересованы, все завистники, вы сами знаете петербургскую сплотку… Я приехал из Италии, где получил посвящение и новое имя. Они тут верят только тем, кого принимали сами, а напринимали таких, что при первых тревогах пришлось делать силанум. Сейчас никакой деятельности вообще нет. Эти люди либо вруны, либо трусы. Я вправе, наконец, требовать.
— Требовать вы не вправе, — не повышая голоса, отвечал Клингенмайер, — потому что писали расписку, и она хранится в надлежащем месте.
— Так ведь я не имел выбора! Вы помните, какое было время. Я уезжал, деваться некуда, не чемодан же рукописей везти…
— Это ваше дело, а расписку вы писали, и никто не неволил.
— Фридрих Иванович, — сказал Остромов, начиная как бы с нуля. — Вам ли не знать: вещь опознает владельца. Среди реликвий есть вещи, принадлежавшие графу Бетгеру. Граф уже возвращался трижды. Есть указания ждать четвертого возвращения…
— Какие же указания? — приподнял бровь Клингенмайер ровно так, как давеча Остромов перед зеркалом, репетируя этот поворот.
— Да период же! — радостно воскликнул Остромов. — Или вы не знаете, что Бетгер приходит, как комета, с обращением в пятьдесят лет?
— Я про Бетгера только то знаю, что он основал фарфоровую мануфактуру и грабил казну курфюрста саксонского, — сказал Клингенмайер, антропос просвещенный в сфере материальных объектов.
— Но вы не знаете, что у меня его весы, — улыбнулся Остромов. — В том же сундуке, переданы мне еще в Италии. Он ведь был пятнадцатой ступени, вы не знали?
Весы эти Остромов купил в Турине, сувенир, пустышка, но на новичков действовало; особенно хороши были черепа на чашечках — аптечный символ, — и змейка, обвивавшая стрелку.
— Опознает, тогда и поговорим, — пообещал Клингенмайер. — Клянусь, что лишнего часа не задержу ваши реликвии. Дайте мне два месяца на справки.
— Почему два? — возмутился Остромов. — С заграницей хотите сноситься?
— Посмотрим, — уклончиво отвечал Клингенмайер.
— А до той поры что ж, и знаменитого чайку не предложите? — спросил Остромов, вновь меняя тон.
— Чайку предложу, — ровно ответил старьевщик, — и можете даже, если угодно, осмотреть сундук на предмет сохранности…
— Помилуйте, как это можно. Чтобы я не доверял людям… — опять, тоньше прежнего, уколол Остромов.
— А напрасно.
— Через это только и страдаю, — вздохнул посетитель. — Кстати, если уж зашел у нас откровенный разговор. Почему вы не верите мне, а верите Морбусу?
— Пока, — строго глянул Клингенмайер, — я не верю никому. Что до Морбуса, его я знаю тридцать лет и не имел оснований усомниться…
— Да, да. Как я мог забыть. Родной Петербург, человек вашего круга…
— Он не моего круга, — веско возразил Клингенмайер. — Но в бескорыстии его я убеждался, живет он соответственно тому, что проповедует, и знания у него широкие, не только в оккультной области…
— И вы не допускаете мысли, что он позавидовал младшему коллеге, который только выехал в Италию, а уже посвятился в «Астрее»?
— Этой мысли, — сказал Клингенмайер после паузы, — я не допускаю. Я допускаю другую мысль — что он доверился лжецу или поддался чувству. Это быть могло.
В каморке, в глубине лавки, зашипел на огне медный чайник, похожий на древнюю лампу.
— Он сейчас в городе? — небрежней прежнего спросил Остромов.
— Не знаю.
— Да будет вам. Я наверное знаю, что в городе.
— Я с ним дел не веду, — пожал плечами Клингенмайер. — Если знаете, для чего и спрашивать?
— Удивительный чаек, — похвалил Остромов. Чай был невкусный, чистая солома с сандаловым запахом. — Нда-с. Вот так покинешь город, оставишь все, чем дорожил, вернешься — а имущество твое под замком, имя очернено, друзьям наговорили…
— Борис Васильевич, — с усилившимся немецким призвуком проговорил хозяин. — Вам имя Елены Валерьевны Самсоновой ни о чем не говорит?
Остромов владел собой великолепно.
— Ах, о многом, — сказал он мечтательно.
— Так вот, — заметил Клингенмайер. — Не знаю ничего о Морбусе, но она — да, в городе. — Он заговорил вовсе уж как немец-гувернер: та, ф короте. — И она здесь бывает, тоже любит сандаловый чай…
— Весьма было бы любопытно, — пробормотал Остромов.
— Не думаю, — сказал Клингенмайер зло. — Постараюсь оградить ее от этого потрясения. Но она не опровергла по крайней мере одного факта. Я, впрочем, не расспрашивал. Она открылась сама, стоило мне упомянуть…
— Женщины, женщины, — сказал Остромов. — Я никак одного не пойму, Фридрих Иванович: если женщина после всего вас ненавидит и говорит одни гадости, — да еще глупые, чересчур объяснимые, — это доказывает, что она вас любит до сих пор, или что не любила никогда?
— Женщина женщине рознь, — подумав, ответил Клингенмайер. — Но если нечто подобное говорит о вас Елена Самсонова, это означает лишь, что она тяжко и незаслуженно оскорблена.
— Э-эх, Фридрих Иванович, — сказал Остромов с интонацией «Э» — элегической, несколько э-э-снисходительной. — С вещами вы, должно быть, накоротке и разбираетесь в них, как никто. Но в женщинах, прошу поверить, понимаете очень мало, и тут уж я не знаю, сочувствовать вам или завидовать. И скорее готов позавидовать, да-с…