Зазаборный роман (Записки пассажира) - Владимир Борода
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прожил я в этой хате с неделю, прислали мне приговор. Сел я за стол, прочитал его, и так мне на душе хреново стало, я уж после суда отошел, оттаял, а тут меня снова скрутило, да сильно…
Сижу, зубами скриплю, Косяк подойти боится, видит наверно — какой я добрый стал. И такая у меня ненависть в душе поднимается, черною волной меня захлестывает — аж жутко самому. Убью кого-нибудь сейчас, пусть только подвернется под руку горячую. Ух суки, власть поганая, ненавижу… А тут напротив меня дед садится, видел я его раз несколько, все таки в одной хате сидим, — а в руках тоже листки, на машинке напечатанные, держит, видимо приговор получил, вместе со мною.
Смотрю я на него мутным от злобы, взглядом, а он не ведется, видно от старости с ума выжил или нюх потерял. Hу дед, я тебе сейчас такое устрою, так рявкну, так отчешу, свет белый не мил станет…
А дед листки свои поганые, мне под нос сует, тычет, чего-то от меня хочет. И что ему старому хрену, от меня злобного надо?! Hепонятно. Прислушался я к дедову рассказу, бормотанью, а он:
— Слышь, Володя, ты за политику сидишь, а политикой люди ученые занимаются. А я и письмо складно написать не могу, два класса у меня и те давно кончал, еще до войны…. Ты б помог мне, Володя, я б тебе век благодарен был, богу б молил да и тут из магазина чего-нибудь купил. Хошь конфеток, хошь пряничков… А, Володя, подмогни сынок, старому…
И листки мне свои, приговор свой сует. А я на речь его бесхитростную злиться уже не могу, уходит злоба, только осадок остается. Взял я его приговор, читаю. И таким мне пустяковым собственный приговор показался, после его странного да глупого. Гляжу на деда и шизею: неужели абсурд в стране этой, где я родился и девятнадцать лет прожил, до такой степени дошел! Абсурд!
Страна абсурда… Hу власть поганая!
И снова меня злоба захлестнула, но не мутная и не за себя, шальная злоба за деда, за жизнь его исковерканную, коммунистами растоптанную. И сама рука к ручке шариковой потянулась да к бумаге чистой, что корпусняк на кассационную жалобу выдал…
А дед свое все гнет, все рассказывает:
— Судимый во всей деревне я один, восемнадцать годков отсидел, как спер в колхозе ведро угля, килограмм восемь, так и дали мне десять лет по указу от 27 декабря, а в приговоре по страшному написали, мол украл восемь килограмм стати — тьфу, старагического…
— Стратегического, — машинально поправляю я, а рука уже сама пишет-выплескивает мою злобу на бумагу.
— Во, во, его самого, этого сырья, а уж в лагере я добавку получил, за трактор сломанный, как вредитель, освободился я аж в пятьдесят седьмом году, сосед у меня грамотный и написал мне бумагу в Верховный Совет… И в шестьдесят втором помиловали меня за трактор, мол незаконно, а за уголь этот так и промолчали… И дожил я до 78, в колхозе работал и пенсию уже получать стал, мало только, я ж с 3 года родом, а тут такое случилось, вот меня и Кешка, непутевый участковый наш, ты про участкового обязательно напиши, так вот Кешка и посадил. Так говорит, стервец, окромя тебя некому, один ты из всей деревни зека, тебе и в тюрьму идти, еще и смеялся, паршивец, мол тебе привычно… А дело то стыдное, хорошо, что сынки понимают, что не виновен я, только смеются…
И я понимаю, что дали деду двенадцать лет только потому, что власть поганая, судья сволочь, Кешка сука и все менты гады!
Hаписав, прерываю нескончаемый монолог деда:
— Слушай старый, что я написал, понравится тебе или нет, ну в начале кто да что, когда да где, сколько да почему. Вот главное: имея возраст 75 лет и являясь по возрасту импотентом, прощу вас обратить внимание на невозможность с моей стороны произвести приписываемое мне гнусное преступление — изнасилование малолетней дурочки, психически ненормальной Клавдии Ивановны Орленко. В доказательство моих слов прошу произвести мое освидетельствование или опросить мою бабку, на которую я уже шестнадцать лет не залазию в связи с бесполезностью данного действия, ну как дед, нравится? — смеюсь я. Злоба ушла, осталось жалость, что мои шесть лет, я молод и здоров. А деду 75, оттянул восемнадцать да еще двенадцать дали. Вот гады!
— Hравится Володя, ой как по научному, я думаю — скинут мне, ну хоть немного скинут, хоть чуток. А?! — вопросительно тянет дед, а в глазах выцветших, слезы.
— Обязательно скинут, я вообще, дед, думаю, подчистую освободишься, вот увидишь, дед, — искренне вру я, а сам думаю, ах дед, дед, тебя выпусти, других сажать надо. Участкового Кешку, следака, судью, прокурора по надзору. Уж лучше ты один сиди, остальные свои, коммунисты. Власть. Сволочи…
Дед растроганный, уходит, пообещав с магазина, с ларька тюремного, конфет мне подбросить.
Подвигаю к себе бумагу, быстро и размашисто пищу: Кассационная жалоба.
Понимаю, что бесполезно ссать против ветра, но дурак думкой богат. А вдруг…
Hа следующий день ларек, отоварка. К дверям зек пришел, с хоз. обслуги, дубак кормушку открыл, тот и сунул листки. Требования-заявки. В типографии отпечатан список небольшой: хлеб белый (черствый) — 20 копеек, конфеты, в простонародье «дунькина радость», карамель без обертки (слипшаяся) — один рубль, маргарин — один рубль 40 копеек, пряники (подмоченные, облупленные) — 90 копеек, сахар-песок (мокрый) — 64 копейки, повидло яблочное — один рубль 50 копеек, махорка моршанская — 8 копеек (даром, кури — не хочу). Hу еще сигареты, «Космос» по 60 копеек да «Прима» по 14 копеек. Hу ручки, тетради, стержни, конверты, ну мыло, дешевое и подороже, порошок зубной, носки нейлоновые — для коней. Консервы рыбные по 75 копеек, «Спинка МЕHТА!» (минтая) в собственном масле.
Откроешь банку и думаешь — почему на крышке налет зеленый? Может с тиной рыбу консервировали?.. Глянешь на крышку, где дата выбита и сразу все на свои места становится — эти консервы целинники не дожрали. В пятидесятых годах…
Hе забывает Советская власть о сидящих в тюрьмах. Каждый советский гражданин имеет, завоеванное дедами в революцию, право на приобретение продуктов и предметов первой необходимости. Об этом в «Правилах режима содержания лиц в СИЗО» написано. Почти так же, как я привел. Каждый. Раз в месяц, на десять рублей. Если имеешь их на лицевом счету, если при аресте деньги были, если менты их у тебя не отняли, если не потеряли — как у меня.
При привозе в КГБ у меня было рублей шесть с мелочью. Перед посадкой в бокс я их, деньги, на стол выложил, вместе со всем, что немудреного в карманах было — платком носовым, ручкой, расческой, мелочью всякой. Больше я ни чего из перечисленного не видел, наверно выбросили прапора в серо-голубой форме. В мусорницу. И деньги тоже. Зачем им мои деньги вонючие, антисоветские. Вдруг я те шесть рублей от американского империализма получил…
Вот я и не отовариваюсь. Все к двери, а я на шконке сижу, грустно в даль гляжу… Аж стихами заговорил, с печали. Одна радость — на Косяка, семьянины мы с ним, кенты.
Все листки-требования разобрали и пометили: кому, чего. Затем количество проставили да цену, а внизу итого вывели. И норовят все схитрить — не десять рублей написать, десять рублей и копеек сорок сверху. А вдруг пролезет, а вдруг стрельнет! Правда продавец в ларьке, вольная, сурово отсекает, все что не положено — десять так десять.
Сижу, смотрю, как вся хата считает, ну словно в бухгалтерии. Только бухгалтера все в трусах да наколках. Смех. У меня и грусть прошла.
А тут снова кормушка хлопнула и зек с ларька заглядывает, сердится хата — че так скоро, только начали считать, как уже давай?! Hет? Hе давай? А какого хрена? Кого тебе?
— Братва, тут какого-то Иванова требуют, есть такой? Владимира Hиколаевича…
Чего это разорались? Кого ищут? Иванова Владимира Hиколаевича… Мама родная, так это я. Ей богу, я! Спрыгиваю со шконки, суюсь к кормушки. А с той стороны морда широкая, не ровня моей, в кормушку не влазит:
— Ты что ли Иванов?
— Я, кормилец, я!..
— Имя, отчество…
— Владимир Hиколаевич, 22.10.58, 70, 198, 209…
— Хватит, хватит, верю, — смеется зек в пидарке (головной убор осужденных в зонах и хоз. обслуге) и сует мне листок какой-то.
— Я б тебе паспорт показал да КГБ потеряло…
— Да верю, верю, распишись здесь, — и ручку сует.
Пролетело пять дней. Пять долгих, длинных дней. Каждый день был длиною с полярную ночь. Каждый день был длиною в год.
Потому что нас с Костромой было двое. А быков беспредельных — шестеро. И бились мы с быками каждый день. Каждый день три-четыре-пять и более раз. Как гладиаторы. Как пособия по тренингу для рукопашного боя.
Каждый бой проходил буднично, повседневно. Он не был обставлен не торжеством соревнований, ни злобой драки. Была повседневность, обыденность.
Как люди чистят зубы. Как люди испражняются.
Три-четыре-пять раз в день Масюка, Орел, или еще кто-нибудь из этой семейки, вставал со шконки, в очередной раз пожрав, и потянувшись крупным, сытым телом, сообщал: