Сержант Каро - Мкртич Саркисян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд отошел с опозданием.
— Ну, что тебе сказать? — говорил Каро, мешая русские слова с армянскими. — Ты едешь в Джавахк как моя сестра, а не как невеста… Мария, друг мой…
— Береги себя, родненький… — высунувшись из окна вагона, повторяла Мария.
— Не обижай себя там, слышишь? Ребятишек тоже обижать не надо. Скучать тоже не надо, Мария, — выкрикивал Каро.
И когда паровоз пронзительно загудел и поезд тронулся, Каро обернулся лицом ко мне, и я впервые за все время нашего знакомства увидел на его щеках слезы.
— Уехала… — сказал я.
— Уехала… — проронил Каро.
— Сироты спасутся, — сказал я.
— А ее молодость — пропасть ведь может? — ужаснулся Каро.
— Большая у нее любовь. Большая, — сказал я.
— Не жена, а уж матерью стала, — потупился он.
— Пойдем, — сказал я.
— Пойдем, — кивнул Каро.
И снова опустилась знакомая предвечерняя мгла. Мы молча, неспешным шагом шли по направлению к месту расположения нашей части. Темнота быстро сгущалась, и окружающая местность стала одноцветной.
Темнота отгораживает человека от внешнего мира. Темнота проясняет мысли.
Каро заторопился, побежал.
— Погоди! Ты куда так?
— Не знаю.
* * *— Сперва показались горы, потом — ущелья, и тут я увидел свою деревню. Тяжело было мне, сердце надрывалось от горя, и все же опустился я на колени и поцеловал землю наших отцов. Не ждали меня… Эх, брат! Смотрю: деревня точно вымерла, одно название, что деревня. Война хоть сама до нее и не дошла, а руками своими загребущими дотянулась — хлеб забрала, сыр, масло забрала, работяг не оставила, веселья не оставила… Дома — пустые ульи. Хорошо, что у меня были часы, продал их дорогой, купил кой-чего моим да братниным детишкам… Невестки дома не было. Заро кинулась мне на шею: «Вай, дядюшка!.. Вай, папочка!» Огляделся я, смотрю: двойняшки мои прижались друг к дружке, уставили на меня глазенки. На мать похожи, мать красивая была, не в пример мне — морде… Заро их ко мне подталкивает: «Вардан-джан, Ваган-джан, это папа! Папа приехал» — «Да, сыночки мои, молодцы мои», — говорю и обнимаю их, целую им руки, ноги, волосы. И вдруг-вопрос: «А почему ты без мамы приехал?» На этот вопрос я не смог ответить. Взглянул на Заро — потупилась, всхлипнула. А детишки мои опять в голос кричать: «Мама хорошая! Мы маму хотим!» И давай реветь, вопить изо всей мочи. А Заро и все остальные ребятишки брата ну помогать им! Тут глаза у меня помутились, голова кругом пошла. Я чуть не рехнулся, земляк, и такую вдруг почувствовал бессильную злобу, что — подумать только! — детей своих побил. Побил — иначе бы и сам разревелся. И так мне захотелось оставить все — очаг родной, весь мир; оставить и бежать, бежать — лишь бы вопля сирот моих бедных не слышать. «Замолчите! Не то убью вас!» — орал я на все село. И я выбежал на улицу и пустился бегом бог весть куда… Ну, и оказался вскорости на кладбище, где Назик…
И Каро продолжал рассказывать… Вечером вся деревня собралась у него. Одни принесли по куску сыра, другие — луку, сосед — бутылку самогонки. Председатель колхоза отпустил ему заимообразно — для детей — немного пшеницы и масла. Участливость односельчан смягчила горе Каро.
— Оромсим, нашей соседке, сто десять лет. Сыновья ее — старые, на фронт их не отправили, но зато восемнадцать ее внуков и правнуков — все фронтовики. Она перезабыла их, помнит только самого младшего, которого Самвелом звать. По десять раз на дню Оромсим заговаривала со мной об одном и том же. «Каро-джан, а что, турки-то еще воюют?» — «Не турки нынче воюют, бабушка, а немцы». Глуха на оба уха старушка. «Пропасти нет на этих турок-то! Самвел мой на войне… Воротишься когда, скажешь Самвелу, чтобы не забыл письмо мне написать». — «Хорошо, бабушка, хорошо». — «Встретишься с Самвелом — поцелуй его заместо меня, подбодри». — «Хорошо, бабушка, хорошо».
И Каро продолжал рассказывать… За год деревня получила двадцать «черных бумаг» — похоронных. Столько же вернулось инвалидов войны — с увечьями, протезами и культями. От стольких же давно нет писем и никаких вестей. Одним словом, в деревне еще тяжелее, чем на фронте. Здесь люди только солдаты, а там и солдаты, и работники, и там они не часто наедаются досыта, и людское горе там горше.
— У меня есть друг, Рубеном звать, единственный сын. Холеный такой, баловнем матери был. Мать его шестнадцать детей имела, легко сказать!.. Ни один не прижился, и Рубен стал последним и единородным. А когда грянула эта война, и Рубена на фронт послали, и его отца. Теперь ты представь себе, земляк, каково ей — несчастной матери — живется о таком одиночестве. Приходит она раз ко мне. «Это почему же, Каро-джан, ты приехал, а Рубена моего не привез?» Ну что я мог сказать на это?.. Малыши мои требуют, чтобы я привез их мать, а соседка наша жалуется, что я без Рубена приехал. «Мать, — сказал я ей, — не от меня это зависело, я человек маленький». Но смотрю: глаза у нее вдруг кровью налились и вся она затряслась от злости. «Если мой Рубен остался, ты-то зачем объявился? Какой же ты друг ему?»
Я промолчал. Да и невестка знак мне подала, чтобы я ничего не говорил. У бедной матери — это я и сам видел — временами рассудок мутился. Тоска, одиночество сделали свое дело… И глядь: как раз в один из этих дней — Рубен. Без одной руки возвратился. Мать не приняла его, не признала: «Ты не Рубен! Ты не мое дитя! Ты чужой! Чужой!.. Вай, меня обманули! Вай!» И исцарапала сыну лицо, и голосила, пока не зашлась. Рубен только плакал да смотрел потерянно на свою свихнувшуюся мать. «Лучше б я сгинул где, Карс».
И Каро продолжал рассказывать…
— Вот что война вытворяет, земляк!.. Значит, мне остается доложить, что невестка наша отговорила меня от продажи коровы: «Дом наш ее молоком держится. Нельзя, чтобы дом без молока остался…» Опять же невестка наша не дала близнецов в детдом поместить. «Где мои, там и твои детишки пусть будут. Когда Назик померла, голову я потеряла, а то мы с Заро того письма не написали бы. Прости». И вот что еще сказала невестка: «Ты возьми себя в руки, брат. Ты у нас один — на две семьи — мужчина. Человек умирает и уходит, но солнце не умирает и не уходит, и жизнь остается. Война скоро кончится, и ты реши уже честную жену себе найти, которая детям твоим могла бы вместо матери быть». Ну, известное дело, забот у меня было много, и работы было по горло. Крыша протекала — щели заделал; канава для поливки огорода вся забита была камнями — очистил ее; стенку хлева разобрал и заново сложил; картошку окучил. Конечно, и в колхозе я потрудился: косил две недели. Стало быть, у невестки трудодней прибавилось. Словом, кое-что успел я в порядок привести… Как время пролетело — и не заметил. Месяц долой — и ну, счастливо оставаться, края родные…
* * *Первое письмо Марии пришло спустя два месяца. Все это время сержант выглядел озабоченным, часто подолгу молчал. Я чувствовал, что он ни на минуту не забывал о своих детях, о Марии и очень волновался за них. Марии он писал ежедневно. Писал он, собственно, не письма, а коротенькие записки с выведенными каракулями русскими словами: «Как ты, дорогая Мария? Как вы живете? Понравилась ли ты детям? Жду ответа. Целую тебя, твой Каро».
— Почему от Марии до сих пор нет писем, земляк?
— Дороги теперь одна хуже другой, сам знаешь.
— Да ведь письма-то не пешком идут, письма транспорт везет.
— Все равно, дороги все военные, а на них что ни шаг — то помеха…
— Другие же получают, а я еще ни одной строчки не получил.
— Давай-ка посмотрим, сколько дней и ночей вот это мое последнее письмо ползло.
И мы с Каро смотрим.
— Ровно месяц и пятнадцать дней. Ничего, скоро и ты получишь.
… Первое письмо Марии сержант прочитывает одним духом.
— Написала так, чтобы мне легко было читать. Молодчина, Мария, значит, мои мужички тебе уже «мама» говорят!.. Слышишь, лейтенант, пишет, что живут хорошо. Видишь, внизу по-армянски имя свое нацарапала. Пишет, что еще не все буквы выучила, но до моего приезда обязательно выучит. А учительница ее — Заро. Был бы я бабой, от радости вволю наплакался бы. Так и быть, сделаю тебе, душа моя, хороший подарок — такого сегодня ночью фюрера выкраду, что весь фронт ахнет…
Трое суток подряд он был в тылу врага, а на четвертые сутки чуть свет вернулся со своей добычей — языком, или, как он говорит, трофеем, однако раненный в руку, отощавший и обессиленный потерей крови. Трофей — эсэсовский штурмбанфюрер, — едва они дошли до штаба полка, упал в обморок.
Я застаю сержанта лежащим на койке в палатке медсанбата.
— Я знал, что ты придешь, земляк, — приподнимает голову Каро.
— Ну, как ты?
— Как огурчик… — Но лицо его принимает смущенное, виноватое выражение. Будто это преступление, что он ранен. И потом: — Дело случая, земляк… Вина не моя…