Сумхи - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот.
И я сам, когда было мне около одиннадцати лет и двух месяцев, менялся четыре или пять раз на день. И рассказ мой можно начать с дяди Цемаха, а можно и с Эсти.
Я начну с Эсти.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЛЮБОВЬ
Здесь откроются некоторые вещи, хранившиеся до сих пор в строжайшей тайне. Речь пойдет о любви и других чувствах.
У нас на улице Зхария жила девочка по имени Эсти. Я любил ее. Утром, за завтраком, с куском хлеба во рту, я, бывало, шептал про себя: «Эсти». И отец сердился:
— Нельзя жевать с открытым ртом. А вечером про меня говорили:
— Этот ненормальный снова заперся в ванной и часами играет с водой.
Но я вовсе не играл с водой, я наполнял раковину до краев и пальцем писал на воде ее имя, как бы скользя по волнам. Иногда по ночам мне снилось, что, столкнувшись со мной на улице, Эсти вдруг указывает на меня пальцем и кричит: "Вор! Вор!". Я в испуге пускаюсь бежать, а она гонится за мной, и все остальные бросаются в погоню: Бар-Кохба Соколовский и Гоэль Гарманский, и Альдо, и Эли Вайнгартен — все бегут за мной. Мы пересекаем пустыри и дворы, минуя заборы и свалку, несемся переулками, но вот преследователи потихоньку отстают, и только Эсти без устали гонится за мной, и тогда наконец мы бежим только вдвоем и почти одновременно оказываемся в каком-то таинственном месте — то ли это дровяной склад, то ли чердак, то ли темный треугольник под лестницей в незнакомом доме. И тут вдруг сон становился таким сладким и страшным, что от великого стыда я просыпался и даже плакал — иногда. Я записал два стихотворения о любви в черной записной книжке, которая потом потерялась в роще Тель-Арза. Может, и к лучшему, что потерялась.
А Эсти, что она знала?
Эсти ничего не знала. А может, знала и удивлялась.
Например, однажды на уроке географии я поднял руку, и, когда мне позволили, решительно заявил:
— Озеро Хула называется также Сумхи.
Понятное дело, весь класс взорвался от дикого, дурацкого хохота. А ведь то, что я сказал, было правдой, так в энциклопедии написано, но наш учитель, господин Шитрит, немного растерялся и даже устроил мне гневный допрос:
— А это почему и откуда? Но класс уже озверел, и со всех сторон вопили:
— Сумхи, Сумхи, потому что Сумхи.
Господин Шитрит раздулся на глазах, побагровел и рявкнул свое обычное:
— Замри, все живое!
Через пять минут страсти улеглись, но прозвище «Сумхи» так и прилипло ко мне почти до конца восьмого класса. Все это я рассказал просто так, лишь для того, чтобы отметить одну важную вещь, — в конце этого урока Эсти прислала мне записку:
"Псих ненормальный, ну зачем тебе всегда надо наживать неприятности? Прекрати!"
А в самом низу записки буквами помельче было приписано: "Ну, ничего. Э."
… Эсти, что же она знала?
Эсти ничего не знала, а, быть может, знала и удивлялась. Мне никогда не приходило в голову тайком сунуть в ее ранец любовное письмо, как сделал Эли Вайнгартен, когда он влюбился в Нурит, или послать к Эсти «сваху», девочку по имени Раанана, которую Тарзан Бамбергер послал к той же Нурит.
Наоборот, я при всяком удобном случае дергал Эсти за косы, а ее чудесный белый свитер, который она надевала весной, я без конца приклеивал жевательной резинкой к стулу.
Собственно говоря, почему?
А так. Почему бы и нет? Чтоб знала.
Случалось, что я чуть ли не изо всей силы заламывал за спину ее тонкие руки, так что она начинала ругаться и царапаться, но никогда не просила пощады! Хуже того: это я придумал для нее прозвище "Клементайн"[1] (звучала в те дни в Иерусалиме такая песенка; ее пели английские солдаты из лагеря «Шнеллер»: "О, май дарлинг, о, май дарлинг, о, май дарлинг Клементайн"), и девчонки из нашего класса подхватили это прозвище с восторгом, и даже спустя полгода, когда уже все переменилось, в Ханукку, еще называли у нас Эсти именем “Тина", которое образовалось от слова «Клементина» — от моего английского прозвища "Клементайн".
А Эсти?
У нее существовало для меня лишь одно слово.
Уже с утра припечатывала она меня этим словом, еще раньше, чем я начинал злить ее:
— Мерзкий.
Дважды или трижды на больших переменах я так выкручивал Эсти руки, что у нее выступали слезы на глазах. За это Хемда, наша классная руководительница, наказала меня, и наказание я снес как мужчина, стиснув зубы.
Так, без особых происшествий, продолжалась наша любовь до последнего дня праздника Шавуот. Эсти плакала из-за меня на больших переменах, а я из-за нее — по ночам.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ШИРОКАЯ НАТУРА
Дядя Цемах превосходит себя, а я отправляюсь в путешествие к истокам реки Замбези, то есть в Африку.
На праздник Шавуот[2] приехал дядя Цемах из Тель-Авива и привез мне в подарок велосипед. Правда, мой день рождения попадает на период между праздниками Песах и Лаг ба-Омер, но, по мнению дяди Цемаха, все праздники одинаковы, более или менее, за исключением праздника Ту би-шват — к нему он относился с исключительным почтением.
Он, бывало, говорил:
— На Ханукку[3] все еврейские дети учатся в классе ненавидеть злых греков. В Пурим[4] — мы ненавидим персов, в Песах[5] — египтян, а в Лаг ба-Омер[6] — римлян. Первое мая[7] — день демонстраций против англичан, Девятое ава[8] — пост в память о разрушении нашего Храма вавилонянами и римлянами. 21 таммуза[9] — день смерти Герцля[10] и Бялика,[11] 11 адара[12] мы с печалью и гневом вспоминаем о том, что натворили арабы в Тель-Хае, где пали Трумпельдор[13] и его товарищи. И только в Ту би-шват[14] мы ни с кем не ссорились, не было у нас бед, но именно в этот день — как назло! — почти всегда идет дождь.
Дядя Цемах, как мне объяснили, был старшим сыном бабушки Эмилии, сыном от ее первого брака, еще до того, как они поженились с дедом Исидором.
Гостя у нас, дядя Цемах частенько будил меня утром, в половине шестого, и мы, как заговорщики, пробирались на кухню и там тайком жарили себе двойную яичницу. В такие минуты веселые искорки загорались у него в глазах, и вел он себя так, будто мы с ним оба принадлежим к какой-то опасной шайке, но до поры до времени довольствуемся вполне невинными забавами, вроде двойной яичницы, которую готовим тайком.
В глазах нашей семьи репутация дяди Цемаха была сомнительной. К примеру, о нем говорили так: "Уже в четырнадцать лет он был мелким спекулянтом с улицы Налевской в Варшаве, а нынче он — спекулянт с улицы Бограшов в Тель-Авиве. Совсем не изменился. Даже загореть не сумел. Ничего не поделаешь — таким уродился".
Последнее замечание было, по-моему, глупой и несправедливой придиркой: дядя Цемах не загорал потому, что не мог загореть. Вот и все. Даже если бы он стал работать спасателем на берегу моря, то и тогда не удалось бы ему загореть, разве только покраснел бы как вареный рак, а потом бы совсем облез. Уж такой он: белокожий-белокожий, худощавый, невысокого роста, словно вырезанный из бумаги, светловолосый, с красными, как у кролика, глазами.
Значения прозвища «спекулянт» я в то время не понимал, но про себя решил так: дядя Цемах привык носить майку и короткие — до колен — штаны цвета хаки, еще там, в Варшаве. Он привык засыпать, сидя перед радиоприемником в этом своем наряде, и с тех пор не изменился к лучшему, держался своих странных привычек и здесь, в Тель-Авиве, на улице Бограшов, засыпая перед приемником в майке и в коротких штанах.
"Ну и что, — думал я, — что в этом такого?" И кроме всего прочего, дядя Цемах жил на улице Грузенберг, а не на улице Бограшов.
А еще иногда дядя Цемах вдруг затягивал песню. Пел он надтреснутым голосом, с большим чувством:
И путь мой лежит далеко-далеко,Тропинка петляет и вье-о-о-т-ся…
О дядиных причудах говорили у нас на идише, чтобы я не мог понять, все эти речи завершались тревожным шепотом, и в самом конце всегда шипело словечко «мешигинер» ("сумасшедший"). Но я не считал, что дядя Цемах сумасшедший. Даже когда он пел свою песню (или какую-нибудь другую), я чувствовал, что на сердце у него грустно. Но иногда он, наоборот, был веселым и шутил беспрестанно.
Скажем, усаживался он с моими родителями и тетей Эдной под вечер у нас на балконе и начинал говорить о вещах, которые никак нельзя обсуждать в присутствии детей: о сделках и прибылях, о земельных участках, финансовых хитростях, скандалах и изменах в кругах богемы, а иногда даже произносил грубые словечки, и тут его заставляли немедленно замолчать:
— Ша! Йоцмах![15] Что с тобой? Ты спятил? Ведь мальчишка сидит тут, все слышит, а он не грудной младенец!