«Живые черты Ходасевича»: из откликов современников - Рашит Янгиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, но я спрашиваю о русской поэзии — той, какая может быть в день, когда не будет разделений между нами и советами.
В. Ф. поднимает обе руки, изображая беспомощность.
— Я не пророк… Будущая Россия представляется мне страною деятельной, мускулистой, несколько американского типа, и очень религиозной — но уже не в американском духе. В общем, ощущение мое скорее оптимистическое… скромно-оптимистическое. А вот в чем я категорически уверен — так это в том, что эстетизм вовсе исчезнет, ему места не будет — так же, как всяким половым вопросам. И то, и другое появляется при гниении общества, в упадочные эпохи. Надо думать, что будущим русским людям некогда будет этим заниматься. Жизненная, здоровая стихия поглотит и то, и другое.
Я пытаюсь уточнить свой вопрос: русская поэзия рисуется мне в гоголевском определении — происшедшей от восторга.
— Конечно, поэзия и есть восторг, — подтверждает В. Ф. — Верится, что восторг никогда не иссякнет. Здесь же у нас восторга мало, потому что нет действия. Молодая эмигрантская поэзия все жалуется на скуку — это потому, что она не дома, живет в чужом месте и отчасти как бы в чужом времени.
В разговоре каждый проводит свою линию, и я требую, по гоголевскому словарю: — Что же может стать «предметом» русской поэзии? Не считаете ли вы, что после символизма стало дозволено говорить простым языком о[б] иных реальностях? То есть, не стоим ли мы перед новым духовным реализмом?
В. Ф. отвечает:
— Символизм и есть истинный реализм. И Андрей Белый, и Блок говорили о ведомой им стихии. Несомненно, если мы сегодня научились говорить о нереальных реальностях, самых реальных в действительности, то благодаря символистам.
В. Ф. склоняется и ловит черного котенка с зеленым галстуком («с бантиком» сказать нельзя: вас поправят — он мальчик и бантиков не носит). Смотрит на него с большим одобрением.
— Мой не хуже, чем у Куприна… Вы того хвалили… Правда, мой еще начинающий, но перед ним будущность.
Я вижу, ему хочется, чтобы я согласилась, что кот неслыханно хорош…
Возрождение. 1931, 22 января
Дмитрий Мережковский [2]
В. Ф. Ходасевич
«Последний же враг истребится — смерть». Если бы этого обещания не было, то как могли бы люди жить в тесноте смерти? И как могла бы первая весть о смерти человека, чьи глаза мы помним, чей голос мы слышали, казаться чем-то невероятным, невозможным, противоестественным?
Мы знали, что Ходасевич отчаянно болен; близкие давно не надеялись на его выздоровление. Но к смерти человека нельзя подготовиться, сколько бы мы ее не ожидали.
Взволнованный голос из редакции — просьба написать несколько строк… Это почти невозможно для меня, — до такой степени смерть еще вчера, еще сегодня живого человека кажется несовместимой с жалким «житейским делом», как газетный некролог. Между тем, что чувствуешь при первой вести о смерти, и тем, что можно сказать в жалких газетных строках, — несоизмеримость почти кощунственная. К смерти человека надо привыкнуть, только тогда о нем можно будет «вспоминать». Я не могу еще сказать о Ходасевиче: был; мне хочется сказать: есть. Это человек своеобразно талантливый, замечательный не только как поэт, но и как человек. Чего стоит одна его бесконечная любовь к Пушкину и непрерывная, неутомимая над ним работа! А работал он безмерно много. Кажется, от непосильной работы и умер — надорвался. Вот строки из его последнего письма за несколько дней до переезда в клинику:
«Живется мене плохо: свалился от непосильной работы. Двенадцать лет без единой недели отдыха…» И далее после перечисления всяких невзгод:
«Но есть у меня и великое утешение: худо ли, хорошо ли, я пишу, что хочу и о чем хочу, не насилуя совести, не подхалимствуя, не выполняя социального заказа, который здесь, может быть, хуже тамошнего»…
Мне было всегда дорого в нем — дороже всего — это крепкое, ясное, непоколебимое отношение к «тамошнему». Много ли среди нас таких, как он — верных и мужественных до конца, до смерти? Страшно думать об этом, еще страшнее говорить. Ведь с каждым днем все меньше таких. С этой верностью тому, что он любил и что считал правдой, он ушел туда и останется здесь, среди нас, живой. Вот почему я не могу, не хочу сказать о нем: «Ходасевич был»; я говорю: «Ходасевич есть и будет».
Возрождение. 1939, 16 июня
Иван Лукаш [3]
Настоящий литератор
Буду помнить его худую, цепкую руку мальчика, как он потирал сухой подбородок, буду помнить его острый взгляд из-под блистающих очков. В глубине, всегда, как бы горькое изумление, и как хорошо веселели эти серые глаза.
Едва ли могу, едва ли решусь сказать о нем даже самые обычные слова. Я думаю, что Ходасевич был настоящим литератором. Это два очень простых слова.
Но в наши времена и у нас в эмиграции, я думаю, один Ходасевич был настоящим литератором. Все его жизненное существо было полно одной литературой. Одна она вмещала для него всю жизнь и все человеческое, что есть на свете.
Я думаю, что проходила по Ходасевичу таинственная преемственная цепь пушкинской русской литературы.
В эмиграцию — и к белым, и в «Возрождение» — Ходасевич пришел дальней дорогой. И к белым, и в «Возрождение» он пришел по одному тому, что был настоящим литератором: Ходасевич знал, как затерзала, как погасила настоящую русскую литературу революция.
Я думаю еще, что все казавшееся в нем терпким, даже жестким, было только его литературным оружием, кованой броней, с которой он настоящую литературу защищал в непрерывных боях.
Именно так, до последнего дыхания, Ходасевич отдал себя России, защищая настоящую русскую литературу, Святой Дух России — да ее Духа Святого не похулит никто.
И еще я думаю о стихах Ходасевича, о том, что у меня от них то же странное чувство, что как бы легла на Ходасевича тень Пушкина. На одного Ходасевича из всех. Зловещая: не пушкинский день, а пушкинская ночь.
И поразительное стремление Ходасевича узнать о Пушкине все для меня не исследование постороннего ученого, а тайна души Ходасевича-поэта, — сокровенно и зловеще близкой душе самого Пушкина.
Вот эту ночь Пушкина, и ночь России, и европейскую ночь, я думаю, тайно носил Ходасевич в своей душе, и оттого во всем у него как бы привкус горькой печали, — горькая-горькая полынь…
Возрождение. 1939, 16 июня
[Аноним]
Дела, толки, слухи
Семья сотрудников «Возрождения» оплакивает безвременную кончину одного из своих наиболее блестящих товарищей, мастера слова Владислава Фелициановича Ходасевича, большого русского поэта, большого критика и историка российской словесности, имя которого войдет в историю нашей национальной культуры.
Возрождение. 1939, 16 июня
[Аноним]
? Владислав Ходасевич
Редакция «Возрождения» понесла большую утрату. Скончался Владислав Фелицианович Ходасевич, выдающийся поэт, критик и историк литературы, который в статьях за своей подписью и под псевдонимом Гулливера вел в течение долгих лет беседу с читателями на наших страницах. Эта потеря почувствуется всеми, кому дорога русская культура.
На протяжении четырнадцати лет борьбы и работы смерть вырвала из наших рядов немало сотрудников: А. И. Куприна, А. А. Яблоновского, А. В. Амфитеатрова, Н. Н. Чебышева, В. Я. Светлова и других, скончавшихся на своем посту. Все они внесли свой вклад в общее дело и, каждый в своей области, оставили след в духовной жизни русского зарубежья. Этот вклад не пропадет. Выбывают отдельные люди, но общее дело, дело борьбы за Россию и за русскую национальную культуру, продолжается.
В освобожденной России вспомнятся те, кто ждал и не дождался желанного дня освобождения. Не забудет тогда Россия и имя поэта Ходасевича.
Возрождение. 1939, 16 июня
[Аноним — Ю. Мандельштам?]
Последние дни Ходасевича
В. Ф. Ходасевич захворал около 3-х месяцев назад, и решительно ничто не предвещало близкого и трагического конца. Те же часто повторяющиеся боли, та же беспечная надежда, что боли эти пройдут, как проходили и раньше.
Он лежал у себя дома, окруженный вниманием и заботами. Врачи не могли поставить точного диагноза. Он еще продолжал свою журнальную работу, присылал в «Возрождение» свои статьи. Но скоро работу эту он прекратил и вернулся к своим старым более серьезным темам и замыслам. Это был уже тревожный симптом. Врачи разрешили ему не больше четверти часа в день для свиданий с друзьями.
Однажды одному из близких друзей, когда из комнаты вышла жена, он с детским притворством больного сказал: «а, кажется, мне уже не подняться»… Увы, фраза эта, далекая от его подлинного настроения, оказалась пророческой.