История дурака - Ростислав Клубков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ничего, - утешал его барон, - я думаю, что лет через пятьдесят, уже в новом веке, когда вы будете старым и длиннобородым, словно святой Антоний...
- Я не доживу до этих преклонных лет, - говорил монсеньер.
- Кто знает? Может быть, действительно нет. Но если вы все-таки доживете, то любая говорящая обезьяна, встретив вас, может быть на площади святого Петра, а может быть в версальских садах, или в скверике Нового Орлеана, почтительно скажет: "Это монсеньер Горьо. Он научил нас верить в Бога и говорить". И снимет пред вами шляпу.
III
Иногда, по ветхой приставной лестнице они забирались на черепичную крышу дома и балансировали на коньке ее, словно отощавшие прозрачные призраки зверей - как будто и в самом деле хотели улететь на Луну - барон шутя, а вот монсеньер всерьез - пока молчаливый, длиннорукий и ловкий слуга священника в глубоко надвинутой на глаза шляпе и белых перчатках не снимал их, легкие мыслящие тростники, подхватив под мышки и в несколько прыжков сбежав с лестницы.
Слугу звали Яков. Этот слуга таинственно возник у монсеньера во время странствия. Впрочем, тайна его возникновения прозрачна. Кроме того, он был нем, изъясняясь знаками, которые быстро делал длинными, в перчатках, пальцами рук, что, однако, не мешало ему любезничать с миловидной кондитершей, пекшей вафли и варившей шоколад на углу их улицы.
Стоя у ее распахнутого окна, пытаясь обнять ее влажные от жара духовки плечи, он смеялся, пряча губы в шейный платок и одновременно, как щитком, прикрывая лицо ладонью, перемигивался с торговавшей напротив цветочницей, которая тоже хохотала, глядя на них, облизываясь и уже наугад собирая мокрые цветы в букеты.
Временами, с ужимками и щекоткой он поочередно уводил барышень за угол, где росла огромная, темная, как ночь или сеновал, олива, и тогда, ненароком повернув за ним, праздный наблюдатель мог ошеломленно видеть пустую улицу, а приглядевшись, две сверкающие женские ножки в густой листве.
Вечерами, надев тонкую епитрахиль и взяв фонарь с трепетавшей внутри свечой, все на том же углу улицы старый монсеньер печально отпускал обеим потаскушкам грехи.
Возвращаясь, скорбно вздрагивая головой, он принимался рассуждать о религии, сомневаясь в бытии всех трех ипостасей Бога и в бессмертии души, сохраняя вместе с тем странную и непонятную веру в Деву Марию.
- Как это может быть? - спрашивал барон.
- Я дурной христианин, - отвечал священник. - Мне бы разве пристроиться в балаган. Выступать с животными. Это утолило бы мою печаль.
Барон ничего не говорил.
Немой слуга ставил перед ними на стол свечу и засыпал, присев на корточки у камина и свесив с колен длинные белеющие кисти рук.
IV
На самом деле меланхолическая странность монсеньера объяснялась тем, что он умирал. Сознание несправедливости, как проказа, разрушало его. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Они могут говорить, но они не одушевлены. Они могут говорить, но они не верят в Бога. Он ждал чуда, он ждал проявления души в неодушевленном автомате. Он считал это естественным. Ведь душа - выражает себя посредством речи. Душа - христианка. Вот язык немых. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Очевидно, душа - иллюзия. Бог - иллюзия. Человеку остается только Святая Дева, без Творца над Ней, без младенца на руках.
Во всяком случае, так рассуждал барон, примиряя для рассудка религиозные воззрения своего друга. Он как раз начинал строить на окраине Рима удивительной конструкции монгольфьер, похожий на огромную завитую раковину улитки, а потому не надевал к завтраку ни кружевной рубашки, ни кафтана, кушая в позвякивающем инструментами фартуке. Обыкновенно за кофе он показывал монсеньеру изменяющиеся чертежи, водя с объяснениями то ногтем, то повернутой затылком кверху кофейной ложечкой над прозрачной паутиной свивающихся спиралей.
Он объяснял, что каркас шара будет как бы винтообразный. Под баллоном будет установлен поворотный круг и самозаводящаяся пружина. Летательный механизм будет ввинчиваться в воздух. Это позволит ему подняться почти до самой окраины воздушной оболочки земли, куда иногда заносит восходящими потоками птиц, и они парят, мертвые и неподвижные, превратившись в перистые глыбы льда. Впрочем, опасаясь холода, да и не желая утяжелять хрупкую и полувоздушную, как балерина, конструкцию летательного снаряда, изобретательный барон в качестве довольно оригинального, хотя и недостоверного высотомера, намеревался послать в полет запаянную колбу с водой. По достижении снарядом крайних областей воздушного кокона вода, превратившись в лед, разорвала бы стеклянную оболочку.
- Воздушный шар... - снисходительно говорил священник, отрываясь от неразборчиво написанных листков бумаги (- Что вы такое пишете? Завещание). - Если б сделать что-нибудь, как бабочка.
- Почему как бабочка? - удивленно спрашивал барон.
- Это будет похоже на душу, - отвечал священник.
Барон вставал, вытирал салфеткой рот и звякал тяжелым холщовым фартуком.
- Да, это будет именно как душа, - бормотал священник. -Что случится, если бабочка поднимется в высоту? В такую высоту? Она разобьется в ледяную пыль. А этот воздушный шар? А если это человек? Вот он превратится в лед. И как метеорит, без остатка испаряясь в облаке летучего огня, вызванного трением о воздух...
Обрывая фразу, с трясущейся головой, он склонялся над своими неразборчивыми листами. У него неудержимо дрожали руки. Он с трудом справлялся с подплясываньем карандаша. Последняя фраза, которую можно было разобрать в его записях, была: "Чтобы верующие христиане были уравнены в глазах церкви с обезьянами; а также всеми иными живыми существами, вплоть до растений".
Немой слуга медленно и осторожно развязывал залитую салфетку на его шее.
V
Барон не заметил смерти монсеньера, разве только что немой слуга, сделав гроб, отнес его, положив на плечо, на кладбище. Впрочем, это было не на кладбище, а у придорожной статуи Святой Девы.
Деньги вышли. Похожий на витую раковину воздушный шар не взлетел, во всяком случае не приземлился. Барон с улыбкой, похожей на оскал эфиопа, брал вафли в долг, безнадежно отмечая съеденное цветным мелом на косяке двери.
Иногда он разговаривал с монсеньером о своем африканском путешествии, не замечая отсутствия монсеньера. Слуга принес ему говорящего попугая.
По вечерам, аккуратно расчесав седеющие волосы, похожие на парик, он садился на каменную скамью под растущей во дворе вишней. Ему постоянно снился нехороший сон, что он провалился в выгребную яму сквозь доски нужника, словно камень, который не может поднять Бог.
Однажды в сумерках во двор въехала похожая на дроги громыхающая телега, запряженная лохматым маленьким подплясывающим коньком. На облучке сидел исполинский гренадер, кое-как представившийся адъютантом князя Потемкина. Монсеньеру предписывалось сей же час, взяв с собой одушевленного обезьяна, отправляться в Россию. - Впрочем, - продолжал фельдъегерь, - если монсеньер стар и слаб, князь позволяет ему продать животное.
- Сколько? - спросил ложный монсеньер.
- Дорого, - сказал фельдъегерь, доставая из телеги длинные тяжелые свертки с золотом.
Выйдя на крыльцо, немой слуга, сдернув с бритой головы парик, ухмыльнулся, выставив из-под губы клык, и козырнул русскому офицеру.
Тот захохотал.
- Вот это да! - говорил он, мешая русский, итальянский и немецкий. - А я знаю, почему он не говорит. Он не хочет работать! А ведь все равно работает! Ничего! Ты не будешь больше работать. На Руси, брат, мужички работают. А светлейший тебе точно подарит деревеньку!
"Деревеньку", - гулко и косноязычно сказал немой, легко вспрыгивая через борт телеги в охапку сена. Офицер ударил вожжами по спине лошади. Загрохотав окованными колесами в взметнувшейся туче высохшей травы, как в снежном облаке, телега, как больной сон, растворилась за поворотом, с отдаляющимся грохотом покатившись в Россию.
Сбросив с рукавов щелчками несколько соломинок, барон протер платком лоб, с сомнением посмотрел на карманные остановившиеся часы и, постукивая каблуками и позвякивая золотом, с щедростью и куртуазной надеждой пошел расплачиваться за съеденные вафли.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЛИЦЕДЕЙ
И если ты не покатишься со смеху, то, по крайности, как мартышка, оскалишь зубы...
М. де Сервантес
I
Улица, в которую превратился М. ("Как Гай Катулл, распятый на кресте наглого тела рыжей, кровавоволосой возлюбленной...", - писал он незадолго до самоубийства, и какая-то необъяснимая странность заставляет меня пересказывать его написанные по-русски стихи, убивая их версификационную необычность, как если бы они были написаны по-зырянски или чувашски) составлялась парком, постепенно переходящим в заброшенный городской пустырь с остовами паровозов, конфетной фабрикой, одиноким домом, в котором жил знаменитый актер Печацкий, странный адресат последней, незавершенной поэмы М. - от которой остались фонетические записи рифм и набросок начальных глав - и анатомическим театром, где вскрывали его труп, о чем говорила маленькая памятная доска с живыми цветами.