Сказка и жизнь - Нинель Сирык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идёт. Зеленый, длинный и гудит, что есть мочи. В окнах видно людей. Они едут… Куда? Зачем? Они спокойно ходят, спят, сидят, читают. Я тоже люблю ездить в поезде. Все заботы сами собой уходят, стираются, исчезают. Ибо знаешь — время пути — время остановившееся. Быстрее, чем это значится в расписании, не приедешь. Дела — все за пределами вагона; они пробегают мимо, уплывают в ночь… И, только выходя на перрон, вновь вливаешься в поток суетной, торопливой заботливости: о чём-то, о ком-то, для чего-то… Поезд давно проехал, а я всё стою. Спускаюсь вниз по крутому склону. Медленно, нехотя направляюсь к противоположной стороне оврага. Перехожу дорогу и останавливаюсь. Я увидел! Увидел детство! Присаживаюсь на корточки и всматриваюсь в мутную журчащую воду ручья. Он так мал — всего сантиметров десять в ширину.
А ведь бежит, булькает, уносит своим течением засохшую травинку, спичку, обрывок бумаги… Я прислушиваюсь. И его булькотня уже кажется мне напевным шумом небольшой горной реки. Я мысленно уменьшаюсь до трех-четырех сантиметров в рос те и стою на берегу этой неширокой, но бурной речушки и раздумываю, как бы её перепрыгнуть. Ну, нет, её не перепрыгнешь. А где мостик? Я оглядываюсь вокруг и, к своему огорчению, не вижу выхода из создавшегося положения. По берегу растут огромные, чуть ли не в мой рост кустищи травы, а вон умершая божья коровка. Я вижу её здоровенную в светлых пятнах непонятно-темного цвета спину. Когда-то она была красная. Теперь, словно поржавела. Я иду вдоль берега. Речка свернула и теперь струится вдоль высоченных досок… Тут я останавливаюсь и переношусь в действительность. Чувствую — моё разочарование отрази лось у меня на лице. Ручей свернул и убежал в подворотню. Автоматически толкаю калитку. Закрыто. Я поворачиваюсь и иду в другую сторону. Всё-таки я ещё в чем-то ребенок. Нередко в детстве, я залегал возле муравейника и представлял себя муравьём, или, лежа на песке у реки — мечтал о пустынях Сахары, не ведая ещё тогда её названия. Я пробирался по пескам, в дюнах, жаждал напиться ключевой воды, пекся и умирал на солнце…
Кем я только не перебывал! — и шахом, и султаном, и царём, и воином, и плененным был, и попадал под обвалы шахт, но чудом спасался… Да, моё детство было богато воображением, я любил мечтать. Даже богом — я и то был. Эта способность уходить в мир нереальности по сию пору не утратила своей силы и притягательности и я, всякий раз убегаю туда от действительности этого — неумолимого в своей логике мира, или, настолько же нелогичного, насколько он бывает логичным. Я ступаю в мир своего воображения ни одной ногой, ни одним подсознанием — я удаляюсь туда ВЕСЬ, телом и мыслями, духом и желаниями. В такие моменты мне кажется — я даже не существую там, где меня застаёт разыгравшееся воображение. А самое страшное, самое больное и убийственное — возвращение в действительность — туда, откупа приходишь, к тому, что толкнуло тебя уйти, тогда, когда меньше всего хочешь возвращения.
Я сам не заметил, как дошёл по остановки. Сел в троллей бус. Потом долго пришлось ждать автобуса. Замерз. Стало темнеть. Захотелось есть. Автобус вывернулся из-за угла, обрызгал меня грязью и остановился.
Он кренился из стороны в сторону, словно медведь; фыркал, натужно урчал. Наконец я доехал.
Открыла Лайла.
— Ой, — она бросилась помогать снимать мне пальто, взяла шарф и шапку, — так давно тебя не было, проходи. Есть хочешь?
Я смотрю на неё, кажется удивленными глазами и думаю: «Господи, ты ещё спрашиваешь?
Ведь с утра только поел, да и не поел-то, а так, мало и невкусно». У меня началось страшное слюноотделение, закружилась голова. Отвернувшись к зеркалу и расчесывая свои кудрявые лох мы, я украдкой сглатываю и небрежно, но тихо говорю,
— Да не то, что хочу, просто я поел в столовой — что-то не свежее дали, теперь побаливает, — я ткнул себя в желудок пальцем и чуть не заорал от боли, вероятно, лицо моё перекоси лось, ибо Лайла с испугом посмотрела на меня.
— Послушай, что ты ел? Надо прополоскать желудок марганцовкой и выпить побольше молока. Или чего-нибудь такого…
Я криво усмехнулся, разве я мог сказать правду, что я сегодня почти не ел, а вчера вообще, кроме трёх стаканов горячей бурды под названием чай, до полуночи в рот не брал, пока не попал в общагу. Разве я мог не пощадить своего самолюбия и её, по-новому складывавшемуся обо мне мнению дать пищу сомнений? — о, нет!
— Н-нет, не надо полоскать, я…
Она засмеялась, а я покраснел.
— Бабушка, у нас гости. Принеси, пожалуйста, молока и пи рожков. Мне ужасно захотелось наброситься на эти пирожки и вы дуть всё молоко, какое только найдется в доме. Но я сижу и, как неживой, похлебываю маленькими глотками из огромной кружки и откусываю по малюсенькому кусочку пирожок. Я делаю вид, что не голоден и, что ем, лишь из-за того, чтобы прошло «отравление желудка». Я ем. Лайла сидит напротив. Отпивая из стакана молоко, она негромко рассказывает, рассказывает… о себе, о Марии, о преподавателях…
Я давно не хожу на занятия, хотя и разрешили заниматься со своей группой. Всё подыскивал — где бы подработать, но так и не нашел. Даже на полставки ничего нет.
— Ты из наших кого-нибудь видела?
— А разве ты не из общежития? — в свою очередь спросила Лайла. — Нет. То есть — да. Но я оттуда не вылазил. Я болел… — И тебя не навещали?
Врать становилось трудно. Тем более, что я и не умел. — Понимаешь, я не был в общаге.
— А-а.
— Я перевожусь на заочное. Ордер на комнату взяли… не положено теперь. А работы не могу