Прозрение - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Но есть разница между критикой и самокритикой, с одной стороны, и огульным охаиванием.
- Это не так! Мы не охаивали...
Капитан положил перед собой тетрадочку, в которой - как оказалось позже - был дословно переписан наш доклад "Вонзай самокритику!" Он прочел:
- "Слава, слава, слава героям! Хватит! Довольно им воздали дани! Теперь поговорим о дряни...". Это - ваши слова?
- Да, мои. Точнее - Маяковского, "талантливейшего поэта нашей советской эпохи".
- Бросьте ссылаться на Сталина, на Маяковского. Вы эти слова употребляли, чтобы охаять, очернить советскую молодежь. Кто стоял во главе вашей организации?
- Я.
- Вот видите, лучше всего честно во всем признаться. Ну, а кто руководил вами, чьи инструкции вы выполняли?
- Не было никакой организации, никаких инструкций, никто нами не руководил.
У меня начинало все колебаться, плыть перед глазами - лицо капитана, его пристальные, упершиеся в меня глаза, лампа с зеленым стеклянным абажуром, стена с портретом вождя в форме генералиссимуса... За окном была уже густая ночь. Я думал о бабушке, о тете Мусе - должно быть, они отчаянно волнуются, потеряв меня. Когда я отсюда выйду и выйду ли?..
- Кто разрешил вам чтение этого доклада?
- Кажется, в райкоме или горкоме комсомола... Директор школы... В точности не помню ...
- Не помните. Но есть сведения, что вам никто не разрешал, вы сами все устроили... Протащили этот доклад с его антисоветскими взглядами - вопреки райкому, горкому, в частности запрету, который наложил на него товарищ Кусов.
- Это не так... Он разрешил, поддержал нас...
- А ваш подпольный журнал? Кому вы показывали его?
- Журнал мы никому не показывали (Мне не хотелось упоминать директора школы, сначала взъерепенившегося, но потом разрешившего журнал). В нем не было ничего антисоветского. Мы спорили с защитниками мещанских взглядов, спорили по поводу создания советской оперетты.
- Значит, вы отрицаете существование антисоветской нелегальной организации, которая издавала никем не разрешенный, подпольный журнал, устраивала по квартирам никем не санкционированные сборища, вела антисоветскую пропаганду?
- Да, отрицаю. Ничего такого не было...
- Кто возглавлял вашу организацию?
- Мы трое - Воронель, Горжалцан и я, и еше две девушки из Ленинской школы, но они не играли активной роли.
- Вы имеете в виду Павловскую и Макашову?
- Они нам немного помогали, но вся инициатива исходила от нас.
- От кого именно?
- От меня. Я написал пьесу-пародию "Дядя Сэм", я написал доклад "Вонзай самокритику" и хотел написать сатирическую пьесу о школьной жизни, у меня печатался журнал.
- Кто вами руководил?
Никто нами не руководил, мы все делали сами...
Капитан задумался, потупился, вздохнул.
- Ну, а что вас объединяло? Всех троих?
- Как - что? Марксистско-ленинские взгляды на жизнь, на человека...
- А еше?
- Нас объединяло мировоззрение. И, конечно, то, что мы учились в одной школе, в одном классе.
- А еще?
- Больше ничего.
- Ничего?
- Разумеется.
Капитан смотрел на меня как бы со стороны и издалека, наклонив на бок голову и сузив недоверчивые, подозрительные глаза.
- А национальность?
- Национальность?
- Да, это вас не сближало? - Герт, Воронель, Горжалцан - Почему-то вы были одной национальности?
Я думал, что я ослышался. МГБ - государственное учреждение, это не На-Костылях со своей оравой, которая поджидала меня под раскидистой чинарой... Как же можно...
- Национальность для нас не имела никакого значения.
- Ни-ка-кого... Вы уверены?
- Абсолютно.
Я передаю здесь только схему хорошо мне запомнившегося допроса. Вероятно, мои ответы были не столь прямолинейны, не столь категоричны - ведь передо мною сидел капитан госбезопасности, я находился в помещении МГБ, мне (нам) приписывалось создание антисоветской подпольной организации, издание нелегального журнала (вот где вспомнилась мне "рецензия" нашего Ивана Митрофановича!..) Выйду ли я отсюда когда-нибудь? Тем более, в семье у нас - враги народа... И Шурка солгал мне, умолчав о том, что с ним было. Хотя и до сих пор мне как-то не верилось в это.
Тем не менее, глубокой ночью меня отпустили, назначив продолжение допроса на другое утро. Я шел домой - и не верил себе. Не верил тому, что случилось. Не верил тому, что полчаса назад сидел перед капитаном. Не верил тому, что напоследок мне было предложено расписаться под каждым листом протокола (все мои ответы изложены в нем были каким-то и моим, и совершенно не моим языком), потом подписать коротенькую, в ладонь, анкетку - о неразглашении всего, здесь услышанного, происходившего...
Беспокоило меня и то, как дома переживают мое отсутствие. Но ни бабушка, ни тетя Муся, ни Виктор Александрович - по крайней мере внешне - ни в чем не выразили своего волнения.
Вопросы их были короткими и малозначащими. Возможно, на них подействовал мой угнетенный, вымотанный вид. Я узнал, что перед тем, как меня подхватила "эмка", к ним приезжали, устроили обыск, спрашивали, где я был. Так что, во всем дальнейшем для них не было никакой неожиданности.
На другой день в назначенный час я снова оказался в том же кабинете. Вопросы были все те же. В соседних кабинетах находились остальные участники нашей "организации", за исключением Гриши Горжалцана: его вызвали через несколько дней, последним. Наши отношения с Шуркой Воронелем несколько обострились - я не мог простить ему того, что хранилось им от меня в тайне, это не соответствовало моим понятиям о дружбе.
Мне известно, что за подобные нашим действия судили, давали сроки, и немалые. По существу, как в средневековых монастырях зарождались разного рода еретические или даже атеистические учения, так в то время именно в среде пылких и правоверных марксистов неизбежно возникали "еретические" взгляды на окружающую действительность, так мало соответствующую заповедям, так и не воплощенным. Конечно, до обобщений было еще далеко, но всякая критика, всякое недовольство существующим воспринималось властями как покушение на установленный ими режим.
Наше "дело" завершилось неожиданно мягко: Воронелю, исходя из его "прошлого", вместо аттестата зрелости выдали справку о том, что он "прослушал курс" за среднюю школу, меня лишили медали, и я получил строгий выговор с надлежащей формулировкой в свое комсомольское дело. Но главное для меня заключалось не в этом.
В МГБ возникла мысль, тут же поддержанная имевшими касательство к нам организациями: по городу следовало провести так называемые "активы" с разоблачением и осуждением наших "действий". Один такой "актив" мне запомнился навсегда, перевернув мое представление о правде, справедливости, чести. Происходил он у нас в школе. Комната была набита до предела. Были люди из горкома, райкома комсомола, партийных органов. Мы, трое, сидели впереди, на "скамье подсудимых". Самым потрясающим было то, что вчерашние наши друзья, сторонники, единомышленники выступали с горячими обличениями - мы выглядели в них идейными врагами, очернителями, пособниками... не помню, кого. Вчера они говорили одно, сегодня прямо противоположное. И это было страшно.
Вот как описывает эту ситуацию Александр Воронель в названной выше книге: "Для моего развития была особенно важна не столько фатальность заключительного возвращения в КГБ, сколько та поразительная легкость, с которой нам удалось возмутить и поднять на борьбу за идейность и "истинно советский" революционный антиформалистический дух чуть ли не всю молодежь города, и легкость не меньшая, с которой эта молодежь спустя месяц разоблачала, клеймила и проклинала нас... При этом многие ребята, заклеймив нас, присаживались рядом в зале и шептали: "Не дрейфь! Что поделаешь - так надо! Может, вас еще не выгонят". Или: "Ты не обижайся, сам видишь, иначе нельзя".
Так вели себя наши товарищи. А те, кто повыше?..
Воронель писал (ссылаюсь на него во избежание подозрений в чрезмерной моей субъективности): "Если бы секретарь горкома, который не только разрешил, но и поощрял нас, сказал бы правду. Но он испугался. Он обратился к нижестоящим с тем же вопросом: "Кто разрешил?". Нижестоящие, которым разрешил именно он, не могли понять его вопроса иначе, как осуждение их за это... Никому не хотелось быть козлом отпущения, - им всем пришлось отрицать свое участие в этом деле и приписывать нам обман дирекции и партийных органов.
Хорошо помню ложновдохновенное лицо маленького секретаря горкома с пышной "молодежной" шевелюрой, говорящего "добро", дружески пожимающего нам руки, и столь же вдохновенное, как бы прозревшее, это лицо в президиуме шельмующего собрания. Помню тупое, рябоватое, с черными зубами лицо секретаря райкома комсомола, когда он говорил: "Работайте, ребята! Молодцы!". И потом пузырящуюся слюну на его губах, и трясущиеся крахмальные манжеты на рабочих руках, воздетых горе, когда, разоблачая наше "коварство", он сопоставлял его с "энтузиазмом" (так у него получалось) остальных комсомольцев. И то, как он добродушно, морщась от неудобства, махнул рукой и сказал: "Да ладно, ребята! Чего там!" - когда после собрания мы подошли и пристыдили его".